Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые историки мысли добавляют еще третий возможный вариант. Они заявляют, что важны не слова, в которые люди облекают свои суждения, а сущность различий, которые они проводят, прибегая к этим словам. Это означает, что, поскольку мы сохраняем их разграничения, может быть полезно видоизменять их понятийный аппарат. Например, мы можем сказать, что, хотя Локк, излагая свою теорию идей, нигде не использует слово «образ», мы лучше поймем написанное им, если будем говорить об «образах» там, где он говорит об «идеях»[280].
Этот подход, хотя его нельзя полностью исключить, кажется мне намного более опасным. Благодаря терминам, которые мы станем использовать взамен исходных, может обнаружиться, что у теории больше смыслов, чем подозревал ее автор. Но эти же термины почти наверняка привнесут с собой ряд неуместных и даже анахронистических аллюзий. А как только это начнет происходить, интеллектуальная история перестанет справляться с тем, что я считаю ее основной задачей: определять и описывать суждения, которые предполагается объяснить.
Поэтому я склоняюсь к тому, что, когда историк пытается определить сущность суждений – а не объяснить или прокомментировать их, – как правило, категорически не следует менять изначальные формулировки. Рассматриваемые суждения поддаются определению лишь в связи с предметами этих суждений, облеченными в те слова, какими их обозначают сами субъекты. Заменить эти слова другими значит говорить уже о других суждениях.
Чтобы объяснить, что я имею в виду, в заключение обратимся еще раз к Макиавелли, а именно к его политическим доводам в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия». Историки часто анализируют теорию Макиавелли с точки зрения того, как в ней представлено отношение между правами и интересами отдельных граждан и государственной власти[281]. Но сам Макиавелли нигде не говорит о «правах» («diritti») или «интересах» («interessi»). Вследствие видоизменения его терминологии ему приписывается ряд высказываний на темы, которые он никогда не затрагивал. Конечно, возможно, что у него была идея права, пусть даже он никогда не говорил о правах. Вместе с тем, как я подчеркнул с самого начала, у историка нет другого выбора, кроме как считать, что именно то, что люди говорят сами, служит самым надежным источником информации об их суждениях. Если же сразу настаивать на том, что они на самом деле подразумевали что-то иное, велика опасность, что мы станем приписывать им какие-то суждения, вместо того чтобы понять, что же они думали в действительности.
III
Мы живем в такое время, когда любой, кто отстаивает точку зрения, подобную той, что я изложил выше, рано или поздно обнаружит, что его порицают (или хвалят) за релятивизм. Разумеется, мои критики не обошлись без обвинений такого рода в мой адрес. Грэм говорит о моем «консервативном релятивизме» [Graham 1981: 173], Холлис использует еще более настораживающую формулировку – «порочный релятивизм» [Hollis 1988: 146], а Кинг и Шапиро полагают, что я по крайней мере должен объяснить яснее, почему я не считаю свою точку зрения релятивистской [Shapiro 1982: 537; King 1983: 287].
Ну что ж. Конечно, я указывал на относительность представлений об «истинности» того или иного суждения. Я согласился, что для Бодена могло быть вполне рационально верить в существование ведьм, заключивших союз с дьяволом, хотя нам такие суждения уже не кажутся рационально приемлемыми. Однако нигде я не поддерживал идей концептуального релятивизма. Я никогда не утверждал, что действительно некогда существовали ведьмы, заключившие союз с дьяволом, пусть даже сейчас такое суждение представляется нам ложным. Если говорить в общем, я лишь заметил, что ответ на вопрос, насколько рационально считать истинным то или иное суждение, зависит от всей совокупности суждений конкретного индивида. Я никогда не высказывал необдуманного и радикально отличающегося по смыслу тезиса, что так же может меняться и истина.
Я, безусловно, утверждал, что когда мы говорим, что считаем какое-то суждение истинным, то предполагаем под этим, что оно кажется нам приемлемым. Но это не значит, как утверждают сторонники концептуального релятивизма, что истина сама по себе сводится к приемлемости. В отличие от тех же релятивистов, я вообще не пытаюсь давать определение истины. Я и не говорю об истине как таковой; я говорю о том, чтó люди разных времен со своих точек зрения имели веские основания считать истинным, вне зависимости от того, полагаем ли мы, что это действительно таковым и являлось.
Я даже не говорил, что объяснения, которые люди дают своим суждениям, должны выглядеть так, чтобы историк, который их воссоздает, распознал в них причины рассматриваемых суждений. Историки часто имеют дело с тем, что Холлис называет ритуальными суждениями, содержание которых в ходе изучения может остаться неясным [Hollis 1970a: 221, 235–237][282]. Самое большее, на что мы можем рассчитывать в такой ситуации, – это поместить интересующие нас суждения в подходящий объяснительный контекст других суждений[283]. Мы можем рассчитывать, что в результате обнаружим, почему некто, действовавший в рамках этого контекста, принял определенные идеи, для нас самих непостижимые. Но не более того. В таких случаях мы выполняем свою задачу как интерпретаторы, если можем объяснить, почему, скажем, Фома Аквинский верил, что Бог един в трех лицах[284]. Не надо полагать, что вместе с этим мы должны суметь объяснить то, что может оказаться необъяснимым, – т. е. во что именно верил Аквинат. Перефразируя Холлиса, можно сказать, что цель историка – добиться наибольшей полноты картины: задача, которую не следует смешивать с увеличением числа неофитов [Hollis 1970a: 237].
Короче говоря, я убежден, что значение истины для той разновидности исторических исследований, о которой я говорю, преувеличено. Думаю, причина в том, что метаисторическая дискуссия слишком часто строилась вокруг анализа научных суждений. В таких случаях вопрос истинности действительно может представлять некоторый интерес. При этом в большинстве случаев, которые исследуют историки мысли, предположение, что мы должны оценивать истинность изучаемых суждений, скорее всего, покажется историку странным. Возьмем один из приводившихся мной примеров: Макиавелли был горячо убежден, что наемные войска всегда ставят под угрозу политическую свободу. Наверное, ничто не мешает нам задаться вопросом, насколько это правда. Однако примерно с таким же успехом мы можем спрашивать, лыс ли король Франции. Лучшим ответом, по-видимому, будет,
- Постмодернизм в России - Михаил Наумович Эпштейн - Культурология / Литературоведение / Прочее
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Самые остроумные афоризмы и цитаты - Зигмунд Фрейд - Культурология
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Бодлер - Вальтер Беньямин - Культурология
- Россия — Украина: Как пишется история - Алексей Миллер - Культурология
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Между «Правдой» и «Временем». История советского Центрального телевидения - Кристин Эванс - История / Культурология / Публицистика
- Вдохновители и соблазнители - Александр Мелихов - Культурология
- Психология масс и фашизм - Вильгельм Райх - Культурология