Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вижу: приоткрывается дверь вагона, оттуда выглядывает блошиная ряшка. И в животе у меня что-то сжимается. Со страху… не думал, что воровать страшно! От волнения во рту так сухо, что ничего не могу сказать. А что говорить? Что мне такая игра не нра и пусть Блоха играет без меня? А пончики хавать на халяву — нра? И в толк не возьму: почему я должен сумку пасовать Блохе, а не подрывать с ней? А думать некогда и спрашивать некого: Косой исчез. От волнения голова наполняется оглушительной пустотой. А зачем думать? Раз сказал Косой — ему виднее… и как все быстро происходит… тетка возле тамбура!.. дыхалку перехватило… а тетка семенит все быстрее!! и тамбур уже позади!!!
Я решаюсь: поровнявшись с чемоданом, стукаю по нему обеими руками. Со страху стукаю нерешительно, не сильно, но, видно, чемодан в усталой руке висит на кончиках пальцев — рука разжимается — не успевает сумка упасть, я ее подхватываю и, отскочив от тетки, кидаю в тамбур, где Блоха подпрыгивает от нетерпения. Сумку Блоха на лету берет, как классный голкипер, и пулей вылетает с ней через другую дверь тамбура, не касаясь ступенек подножки. Я пытаюсь проскочить тамбур вслед за ним, но, перед моим носом, дверь в тамбур захлопывается, лязгает дверная щеколда, за окном появляется и исчезает злорадная харя Серого. Налетев на запертую дверь, я теряюсь, бессмысленно кручу дверную ручку, теряя драгоценные мгновения, потом, спохватившись, ныряю между вагонами, но… поздно: чьи-то руки хватают меня за куртку, выдергивают на перрон…
От удара по голове в глазах темнеет и, тут же, от удара по глазам, вспыхивает ярко-оранжевая молния! А потом я не различаю и не чувствую удары: смешавшись со злыми криками, они спресовываются в кроваво-алый взлаивающий комок боли:
— С-сучий потрох! — Сволочь! — Сумку!! — Га-ад! — Говори, где сумка?! — Говори, паскуда! — Ворюга! — Под поезд такого! — Потрох сучий! — Где сумка?! — Сумка! — Сумки!.. — Сумку!.. — Сумке!!..
В красные всполохи ударов, в гвалт злобных криков врезается спокойный официальный голос. Такие бесстрастные голоса имеют очень важные начальники, знающие огромную ценность своих слов и не ведающие сомнений в их бесспорной правоте и потрясного значения для современников:
— Та-ак… культурно развлекаетесь? Ребенка добиваете? Самосуд? Пра-шу участников убийства ребенка оставаться на месте! Свидетелей пра-шу задержаться! Гражданку, зачинщицу избиения, пра-шу не-мед-лен-но пройти со мной в линейное отделение милиции! На первом этаже! Не беспокойтесь, поезд будет стоять столько, сколько надо. Да, за-дер-жим… вот, вас-вас и задержим! О поезде не беспокойтесь! Вам он уже не нужен! Гражданин в шляпе и товарищ в кепке — про-шу со мной! Не волнуйтесь, гражданка! этим делом милиция займется. И вами — тоже! Он преступник несовершеннолетний! А вы все — совершеннолетние преступники! За убийство ребенка — десять лет с изоляцией! До прибытия милиции не отлучаться! Ни-ку-да! Ни-ко-му!
Официальный голос говорит, говорит, непрерывно говорит и гвалт стихает. Слышно, как подошедшие добрые советские люди сочувствуют и жалеют:
— Жа-аль, мало накостыляли.
— Жалко-жалко — не успели…
— Немного бы еще — добили бы…
И еще говорят что-то жа-алостивое, по-советски сочу-увственное. Но это я не слышу. Кто-то, по милицейски сноровисто завернув мне руку за спину, вместе с курточкой, волоком тащит меня. Один глаз у меня не открывается, но другим, сквозь слезы, вижу, что тащит меня высокий мужчина с нарукавной повязкой «ОСОДМИЛ». Неестественно разрумянившаяся от волнения тетка, похожая на злую розовую таксу, прилежно семенит за ним со своими тяжелыми чемоданами. Но свидетелей, тем более «участников», как корова языком слизнула! Голос у тетки низкий и, не по росту ее, громкий. Этим гулким, гудящим, как головная боль, голосом, тетка непрерывно, невнятно долдонит что-то, захлебываясь, едва переводя дыхание от волнения и тяжелых чемоданов. А осодмилец отвечает бесстрастно:
— Разберутся… есть специалисты! Сам видел, кто ребенка бил… и вас, гражданочка видел, как вы его по глазам били… чтобы покалечить… если он теперь ослепнет — вам не только срок светит — вы ему пенсию платить будете! «Закон суров, но это — закон!» Так сказал Цицерон! Сейчас товарищ Цицерон временно отсутствует. Не дай Бог, если он вами займется! Суро-ов он к тем, кто детей калечит! Сейчас, гражданочка, пройдите в те двери и — налево. Там линейное отделение милиции. Я приду через пару минут. Сдам ребенка в медсанчасть на экспертизу. Вас задержат до результата экспертизы: вдруг ребенок умрет? Тогда будут судить вас не за увечья, а за убийство!
Чем суровее говорит осодмилец, тем голос тетки становится тише, в нем исчезают нотки гражданского гнева и осуждения бездействия властей, и вот — она уже воркует, как ласковая голубица, хотя все так же неразборчиво:
— Но я же… это же не я?! — косноязычно гундит тетка.
Оставив тетку с ее чемоданами и растрепанными чувствами, заходим мы в какой-то служебный вход. Захлопнув за собой высоченную тяжелую дверь, осодмилец отпускает мою руку, подходит к узкому пыльному окну и наблюдает, как тетка, потоптавшись у входа в вокзал, воровато оглядывается, смотрит на билет в руке, и… раздумав знакомиться с законом и Цицероном, подхватывает свои трудноподъемные чемоданы и резво семенит к поезду. Осодмилец ухмыляется. А я все меньше понимаю его поведение. Да и не до того мне: голова кружится, я размазываю по физиономии кровь, слезы, сопли… А разве он — осодмилец? Где осодмиловская повязка? Впрочем, если ребенка, даже врага народа, долго и старательно бить по голове — ему не такое привидится!
Поезд уходит. Мы выходим на городскую площадь. «Осодмилец» поднимает руку — подъезжает затрепанная «эмка» с полукруглой надписью на дверке: «Таксомотор». Садимся на обшарпанное заднее сиденье.
— В горбольницу! — говорит осодмилец, подавая шоферу купюру. И добавляет: — Без сдачи…
Машина трогается и осодмилец спрашивает меня тихо, не привлекая внимание шофера:
— Как зовут?
— Рыжий… — с трудом разлепляю я спекшиеся от крови распухшие губы.
— Это — творческий псевдоним. А я имя спрашиваю… как мама звала? Сашенька? Значит — Александр… А теперь секи, Шщюрик, когда фамилию спросят — говори: Корнеев. Усек? Александр Корнеев! Звучит?
Я молча киваю головой.
— Шща! Хорошо излагаешь. Промолчишь — за умного сойдешь. Буду гворить я. А на всякий пожарный случай, помни: я твой братан Николай. Ты ко мне приехал из деревни. Из Михайловки. На вокзале гопники накатили, побили и чемодан отобрали, а там документы лежали. Справочку о травмах больница даст. Остальное я сделаю. Больше знать тебе не надо. Много будешь знать — не дадут состариться! Меньше знаешь — лучше спишь, лучше спишь — здоровее будешь, здоровее будешь — дольше проживешь, а дольше проживешь… шща шеф! уже приехали?
* * *От травмотолога выхожу я заклеенный, забинтованный, получив медицинскую справку на официальном бланке и неофициальное, но авторитетное медицинское заключение: «Все до свадьбы заживет!» А Николай меня в гостиницу ведет, где предстоит жить, как я понял, если не до свадьбы, то хотя бы пока не заживет.
У окошечка дежурного администратора гостиницы «Енисей» сияет золотыми буквами на траурно-черном фоне табличка, изготовленная на века, как надгробие: «мест нет». Форма и содержание таблички наповал сокрушают иллюзорные надежды входящего. Увидев такой шедевр монументального творчества, понимаешь, что от неуклюже велеречивой фразочки Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» — веет безалаберным дилетантизмом итальянского захолустья.
Не обращая внимание на зловещую табличку, Николай заботливо, как инвалида, усаживает меня в кресло, стоящее в секторе обзора из окошечка администратора. Возле кресла на стене висит такая же монументальная, черная, с золотыми буквами, рассчитанная не на одно поколение читателей табличка с призывом, ставшим фирменным лозунгом каждого солидного учреждения: «Уважайте труд уборщицы». Удобное кресло располагает к размышлениям: почему надо уважать труд уборщицы, а не уборщицу?
Пока я размышляю над этим, Николай направляется к администратору. Не к окошечку, перед которым нужно стоять согнувшись, как униженно клянчащий зануда, а к дверце в высоком барьере с надписью: «Служебный вход». Тут я понимаю: зачем по пути в гостиницу Николай купил цветы и коробку шоколадных конфет с ромом! Судя по кокетливому женскому смеху за барьером, конфеты и цветы, а особенно Николай понравились.
И мой жалкий видочек, заверенный справкой, значение оказывает: две пары женских глаз, администратора и кассира, преисполненные извечного женского сострадательного любопытства, внимательно разглядывают через полукруглое окошечко разноцветные от йода и зеленки наклейки, которых на мне — как на иностранном чемодане. А Николай вдохновенно импровизирует удивительную историю о таинственной катастрофе, случившейся в Красноярском крае, единственным свидетелем которой стал я — его братишка из таежной деревушки на реке со смешным названием — Тунгуска. Потому-то меня, для изучения, срочно доставили в краевой центр!
- Романы Круглого Стола. Бретонский цикл - Полен Парис - Историческая проза / Мифы. Легенды. Эпос
- Михаил Федорович - Соловьев Всеволод Сергеевич - Историческая проза
- История музыки для всех - Ярослав Маркин - Историческая проза
- Автограф под облаками - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Беспокойное наследство - Александр Лукин - Историческая проза
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Рассказы о Дзержинском - Юрий Герман - Историческая проза
- Дикое счастье. Золото - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Историческая проза
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза