Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же ему, дурню старому, не пришло в голову подковать лошадь дома. Кузнец Исроел знает каждое копыто его лошади как свои пять пальцев. Свои пять пальцев Исроел, может, и хуже знает. Сколько лет он ее подковывал! Исроел подковывал, а он, Шмуле-Сендер, ему за это воду возил, ни гроша с него не брал.
Кроме Шмуле-Сендера, лошадь была еще у корчмаря Ешуа Манделя, дай бог ему выкарабкаться из ямы, куда он попал не по своей вине, да у балагура Файвуша: еврейская тройка — так их называли окрестные жители-литвины. Только его, Шмуле-Сендера, гнедая да еще гнедая Ешуа Манделя — одной они масти! — в живых и остались. А каурый Файвуша объелся какой-то травой и пал. Не было такого, чтобы евреи по лошади плакали. А вот когда околел битюг Файвуша, все местечко в голос рыдало. Да и было отчего! Файвуш никогда не отказывался подвезти какой-нибудь груз или путника, спешащего в Мишкине. Святой человек был Файвуш! И конь у него был святой!..
Следя за хромающей гнедой, Шмуле-Сендер вспоминал всех еврейских лошадей местечка, и от этих воспоминаний — во всяком случае, так ему казалось — шаг лошади сделался уверенный, не так стучало о серую, утрамбованную землю босое копыто, и спасительный дымок кузни почему-то был ближе, чем на самом деле.
Хотя и печалила Шмуле-Сендера мысль, что и без того скудные денежные запасы еще больше оскудеют, он все-таки надеялся, много с него кузнец не сдерет; не граф же к нему из Парижа явился.
А во всем виновата спешка.
Старик Эфраим спешил как на пожар. Пожар, конечно, пожар, врагу такой поездки не пожелаешь, но могли выехать и на день позже. Суд не роды. Роды и те затягиваются.
Легко рассуждать — не роды. А что же все-таки суд родит? Каторгу или…
Ой, лучше не думать!
Лучше думать о подкове.
О кузнице.
Шмуле-Сендер со всеми кузнецами находит общий язык — с евреями и неевреями.
Он уважает их работу. Не будь он водовозом, пошел бы в кузнецы. Жаль, здоровье подвело.
Шмуле-Сендер крикнул «тпру», слез с козел, подтянул штаны — господи, ну что они все время сползают! — подошел к лошади и ласково сказал:
— Ножку!
Гнедая уставилась на него, и Шмуле-Сендер, может, впервые в жизни подумал, что у его лошади еврейские глаза — печальные, с бархатной поволокой. Как он этого раньше не замечал! Еврейские, ей-богу, еврейские. И у козы старика Эфраима такие, и у собаки кузнеца Исроела. С кем поведешься, от того и наберешься. Воистину.
— Ножку! — повторил Шмуле-Сендер.
Лошадь тряхнула реденькой гривой, послушно подняла ногу, водовоз взял ее обеими руками, как фамильную драгоценность, как письмо своего счастливого белого Берла. Шмуле-Сендер всегда так — то, что дорого, берет обеими руками, чтобы удержать, не упустить, не дать в обиду.
— Да-а-а, — протянул он.
Подкова стерлась, истончилась, почти все ухнали выпали; из-под железного полумесяца сочилась густая, ярко-красная лошадиная кровь.
— Кровь, — сказал Шмуле-Сендер растерянно, как будто был виноват перед лошадью.
Старик Эфраим, Авнер и незнакомец, попросивший Шмуле-Сендера «подвезти его немножко в сторону Палестины», не дожидаясь приглашения, слезли и, держась за грядки, затопали по дороге, петлявшей в заболоченном ольшанике.
— Авнер, — не выпуская из рук вожжей, обратился к нищему Шмуле-Сендер. — Ты исходил всю Литву вдоль и поперек. Скажи, есть тут где-нибудь поблизости кузня?
— Наверно, — неуверенно ответил Авнер. — В последний раз меня подковывали тридцать лет назад.
— Тебе все шутки, — обиделся Шмуле-Сендер.
Он шагал рядом со стариком Эфраимом, как бы выражая ему свое сочувствие и извиняясь за себя и за лошадь. Ему, Эфраиму, трудней всего. Когда на базар едешь, и то боишься опоздать, а тут — не базар, тут — военно-полевой суд, приедешь в Вильно, а сына Гирша давно уж нет.
Шмуле-Сеидер натянул вожжи, и по натянутым вожжам, как по перекинутому через моря и океаны мосту, мысль водовоза от чужого сына перешла к родному, к белому счастливому Берлу.
Когда он, Шмуле-Сендер, вернется из Вильно, то обязательно застанет в Мишкине письмо. Береле пишет редко. Некогда ему, надо деньги делать, по-ихнему «мани». Пусть делает, Шмуле-Сендер потерпит. Все равно письмо человека не заменит. Что такое письмо? Клочок бумаги.
Клочок бумаги, а он его перечитывает по нескольку раз. И не только перечитывает. Когда от белого счастливого Берла приходит из Америки письмо, дома у них яблоку негде упасть — все местечко приходит, и стар и млад. Приходят и требуют:
— Читай!
И Фейга, обливаясь слезами, читает. Он, Шмуле-Сендер, в этих черных блохах-буковках не разбирается. Фейга, стало быть, читает, и все плачут от радости.
Господи, как немного надо евреям для радости! Всего два исписанных, пахнущих какими-то заморскими духами листочка. Белый счастливый Берл, видно, опрыскивает их, чтобы они здесь, в России, пахли его счастьем. Фейга, та их просто занюхала! Чуть что — вытаскивает из комода и — к носу, и давай целовать, целовать, целовать…
Говорил ей Шмуле-Сендер в молодости: Фейга, рожай! Нарожала бы четверых, сейчас бы так над этими письмами не дрожала.
Интересно, что это за запах, который так долго держится?
— Это особые духи, — говорит Фейга. — Их производят для родителей, оставшихся на чужбине.
— Вранье! — отрубает Шмуле-Сендер.
Шмуле-Сендер вспомнил и письма, и Фейгу, и, как водится, своего счастливого белого Берла. А пока он вспоминал, телега выкатила из ольшаника.
Впереди на покатом пригорке, как баба, подоткнувшая подол, присела деревня.
Шмуле-Сендер долго всматривался вдаль, желая, по-видимому, узреть своим цепким взглядом — удается же ему узреть Америку! — дымок над кузничной крышей.
— Дымит! — радостно объявил Шмуле-Сендер.
Только лошадь с надеждой глянула на дымок, Ни старик Эфраим, ни Авнер даже не подняли головы.
— Похоже на кузницу, — отозвался «палестинец».
Казалось, и он что-то вспоминал.
— Мой отчим, да откроются перед ним врата рая, говаривал: «Лучше быть наковальней, чем молотом».
Шмуле-Сендеру почему-то не понравились слова и рассуждения отчима «палестинца». Вот если бы его отчим сказал что-нибудь насчет того, как можно бесплатно подковать лошадь!
Как бы угадав мысли водовоза и чувствуя себя у него в долгу, «палестинец» сказал:
— Я заплачу кузнецу.
— Нет, нет, — воскликнул Шмуле-Сендер. — Пусть на храм останется. Вы же едете его возводить в Иерусалиме?
Благородство далось ему с величайшим трудом.
— Шестой день едем и даже не знаем, как вас зовут, — подольстился к нему Шмуле-Сендер.
— А у меня имени нет.
— Как же так — без имени?
— Приеду в святую землю и там какое-нибудь новое выберу. Из Священного писания.
— А чем плохи наши, здешние? — обиделся Шмуле-Сендер. — У меня их даже два. Могу одно уступить. Для этого не надо ехать в Палестину. Хочешь Шмуле — возьми себе Шмуле. Хочешь Сендер — назовись Сендером!
Но ни Шмуле, ни Сендер незнакомца не устраивали. Все, доказывал он, у него будет новое: и жилище, и работа, и имя. Пора смыть с себя рабство. Шмуле-Сендер насупился. Что же это за рабство? Может, его вполне можно смыть в деревенской или местечковой бане?
— Я заплачу, — сказал Эфраим. — Только не торгуй своим именем!
— Ах, Эфраим! Когда ее подкуют, — благодарно пропел Шмуле-Сендер, — моя лошадь летит, как птица. И мы с ней напоминаем знаешь кого? Илью-пророка на колеснице!
Дорога вела в деревню. Она петляла вдоль поля, на котором, налегая на плуг, поднимал зябь низкорослый кривоногий крестьянин. Когда плуг врезался в землю, до путников доносился ее подовой, теплый запах.
Крестьянин поднял голову, покосился на телегу и снова налег брюхом на плуг, оставлявший за собой черные борозды.
От земли, как от письма белого счастливого Берла, пахло чем-то далеким, светлым и недосягаемым; Шмуле-Сендер дышал всей грудью, как будто торопясь запастись этим боговдохновенным, этим подаренным ему неизвестно за какие благодеяния воздухом.
Лошади, почуяв друг друга, обменялись протяжно-восторженным ржанием, и от этой переклички, от этого зова на душе у Шмуле-Сендера стало легко и беззаботно. Как же так, думал он, прожить такую долгую жизнь и только в ее конце, на самом ущербе, узнать, чем пахнет эта чужая, эта родная, эта приковавшая его цепями земля, каков ее родильный, а не могильный запах.
Когда телега вкатила в деревню, за ней увязались чумазые белоголовые мальчишки. Они бежали следом и что-то выкрикивали.
— Что они кричали? — спросил Шмуле-Сендер у Авнера. Из них только он сносно знал литовский язык. Нищий, уверял Авнер, как и бог, должен говорить на всех языках мира. Протянутой руки мало: могут не понять. Вместо того чтобы подать милостыню, пожмут руку. А в рукопожатии что толку?
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза