Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сейчас он как миленький из избы выбежит, — сказал Эфраим и стегнул лошадь.
Шмуле-Сендер услышал стук колес и, держась за полы лапсердака, через лужицы припустился за возом.
— Стойте!
Устыдившись собственной злости, старик Эфраим придержал гнедую, чтобы Шмуле-Сендер мог догнать их. Ему стало вдруг жалко и себя, и его, и лошадь, бока которой вздымались, как закопченные кузнечные мехи.
— Ой, ой! — приговаривал Шмуле-Сендер, щупая, как бумажник, сердце.
Без него и его лошади, подумал вдруг Эфраим, он был бы сейчас от Гирша на сто верст дальше, чем сейчас. Как ни крути, а они уже много проехали. Через день-другой, если по дороге ничего не случится, они будут на месте.
Старик Эфраим почувствовал, как — словно подковой — сжало горло: он снова представил себе своего Гирша — в наручниках, в арестантской рубахе, и весна, которая только что радовала его прояснившимся небом, робкой, еще девственной зеленью, пением птиц, прилетевших бог весть из какой дали сюда, к здешним горемыкам и мытарям, чтобы скрасить их унылую жизнь, развеселить и возвысить их изболевшиеся души, выцвела, потускнела.
Эфраим передал запыхавшемуся Шмуле-Сендеру вожжи, и тот принял их как дарованную Тору, бережно, благоговейно: по вожжам, как по жилам, в тщедушное тело Шмуле-Сендера перетекла молодая, весенняя кровь; водовоз оживился, даже запел — негромко, запрокидывая голову.
Господи, думал, глядя на него, Эфраим, почему он, Шмуле-Сендер, может быть счастлив от одного прикосновения к этим обтрепанным вожжам, к этой состарившейся лошади, а сын Гирш ищет счастья в судах и тюрьмах?
— Люди! — сказал нищий Авнер. — В наших краях объявилась новая птица. Она никуда не улетает и ниоткуда не возвращается. Живет не на деревьях, а в громадном дупле… напротив местечковой синагоги. Три раза в день птица прилетает туда и просит бога за своего птенчика в Америке.
— Ну и болтун же ты, Авнер, — обиделся Шмуле-Сендер, но петь не перестал.
Больше они нигде не останавливались.
Мимо них проносились зазеленевшие перелески, деревни, местечки, черные заплаты вспаханных наделов.
Подкованная, накормленная лошадь бежала резво, куда резвей, чем в начале пути, и Шмуле-Сендер не мог надивиться ее резвости. Когда-то, давным-давно, купил он ее у одного проезжего цыгана. Цыган клялся и божился, что она не краденая и будет жить вечно. Украл ее цыган или не украл, никто в местечке поручиться не мог, но то, что она вечная, подтвердили бы все. Сколько лет прошло, а она все еще тянет. Пал такой богатырь, как битюг балагулы Файвуша, чуть не околела кобыла корчмаря Ешуа — корчмарь даже в Мемель ездил за лошадиным доктором; доктор прописал ей какой-то отвар, и через месяц ее едва спасли. Правда, с тех пор то ли от водки, которой торговал Ешуа Мандель, то ли от этого чудодейственного, поставившего ее на ноги отвара лошадь корчмаря стала странно пухнуть — слепни и те за ней не увивались.
Шмуле-Сендер и сам не помнит, когда ему в голову закралась кощунственная мысль похоронить ее на еврейском кладбище: он — справа, Фейга — слева, а лошадь, когда околеет, — посредине. Хорошая лошадь и в могиле сгодится.
Старик Эфраим, которого Шмуле-Сендер всю жизнь донимал своими просьбами, даже местечко для его гнедой приглядел: в низине, неподалеку от сломанной березы, там, где лежит прославившийся на всю Литву дед Шмуле-Сендера, тоже водовоз, начавший возить воду не на лошади, а на обыкновенной тачке. Впряжется, бывало, в нее, и — вьо, вьо! Кого вода литовская кормила, кого, как Эфраима, — земля, а кого, как рабби Ури или рабби Авиэзера, — небо, по которому от зари до заката летали еврейские ангелы.
Может, Шмуле-Сендер и вызвался сопровождать Эфраима до самого литовского Иерусалима — Вильно в знак тихой ослепляющей благодарности за то, что тот вырвал его из глуши, в которой он всю жизнь ничего, кроме воды и лошади, не видел.
Под стук подкованных копыт и мысли резвеют, подумал Эфраим и полез за пазуху, нашарил кисет, вытащил. Эфраим давно не курит. Любимица Лея отучила. «Надоели, — говорит, — в доме два дымохода». Он и послушался, но кисет, кисет сохранил. Не приведи господь приехать в Вильно без кисета. В кисете — адрес Шахны: улица, дом. Эфраиму в Вильно без адреса делать нечего.
— Послушайте, — сказал Шмуле-Сендер. — В Вильно надо въехать чистыми. Все-таки литовский Иерусалим. Может, остановимся где-нибудь и сходим в баню, а? Попаримся и там же — чтобы не простудиться — заночуем?
— День потеряем, — сказал Эфраим.
— Будем ехать ночью, — предложил Авнер.
Шмуле-Сендер наотрез отказался. Только не ночью. Ночью по дорогам шныряют разбойники, которые режут графов и евреев. Бог с ними, с графами, без них земля устоит. А вот без евреев?
Шмуле-Сендер принялся рьяно защищать свое предложение, объяснял все его выгоды: и полезно, и за ночлег платить не надо. Баня — не просто место, где можно смыть с себя дорожную грязь. Баня — клочок Израиля, оазис в пустыне. Его дед, да будет ему пухом земля, спасся от верной смерти только потому, что был во время погрома в бане. В местечке кровь лилась, а он, дед его, как ни в чем не бывало обливал себя из шайки и фыркал от удовольствия.
— Врешь, — возразил Авнер.
Он не был против бани — ему не нравилось, что Шмуле-Сендер выдумывает бог весть что. Его дед во время погрома не в бане мылся, а, наложив в штаны, наверно, в погребе сидел и дрожал от страха.
— Он в бане мылся. Когда погром кончился, дед вышел, посмотрел вокруг и снова промок весь до нитки, словно его из шайки облили. А еще рассказывают, что Наполеон перед тем, как войти в Москву, велел натопить баню и испробовать русский жар и русский холод.
— Врешь, все врешь, — щипал его Авнер. — Наполеон в русской бане никогда не был.
— Может, скажешь, он и в Москве не был?
— В Москве был, а в бане нет.
— О чем вы, евреи, спорите? — вмешался незнакомец.
Там, за тридевять земель, подумал Шмуле-Сендер, у него будет новое имя, как у Берла. Все у него там будет новое. Он, Шмуле-Сендер, завидует ему. У него никогда больше ничего нового не будет — ни лошадки, ни имени, ни родины. Родина — вот она, это поле, этот крестьянин, налегающий на плуг, но почему чужбина кажется ближе? Почему?
В местечке и в самом деле была баня. И был банный день — мойся кому заблагорассудится. Никогда еврей не чувствует себя так вольготно, как в бане, местечковой ли, деревенской ли, городской ли. Здесь вместе с клубами пара улетучиваются все его беды и страхи; здесь вместе с потом испаряются все дурные мысли; здесь всех уравнивает благословенная нагота; здесь утихают все распри; здесь каждый как бы возвращается к своим истокам, к тому счастливому мигу, когда у роженицы сходят воды и она издает первый радостный стон.
Лежишь себе на полке, нежишь свои натруженные кости и думать не думаешь о том, что есть рекрутский набор, что становой дерет с тебя три шкуры, что остынет в шайках вода, погаснет в печи огонь — и кончится твое детство, истает благодать.
— Ух, ух, ух, — вскрикивает Шмуле-Сендер, обливаясь из шайки горячей водой. — Ух, ух, ух!
Нищий Авнер куском чужого мыла растирал волосатую грудь, истерзанную напастями, и булькал губами.
Как тополь в цвету, стоял весь в мыле старик Эфраим.
«Палестинец», не дожидаясь въезда в священный Иерусалим, соскребал с себя рабство.
К бане подкатил какой-то возок. Из него вылез мужчина с округлым, как шайка, животом и обвислыми казацкими усами, разделся в предбаннике и, как бог Саваоф, вступил в нагретый туман.
— Откуда путь держите? — спросил он соседа — Шмуле-Сендера, надевшего пустую шайку на голову.
— Из Мишкине.
— Мишкине, Мишкине, — постучал по шайке пальцами толстячок. — Есть у меня там один знакомый. Маркус Фрадкин. Может, слыхали?
— Как не слыхать! Как не слыхать! — закричали со всех сторон, словно седой приготовился прочесть завещание.
— Далеко едете?
— В Вильно, — ответил Шмуле-Сендер и на всякий случай снял с головы шайку.
— Зачем?
— У евреев всегда найдется какое-нибудь дело в Вильно, — набил себе цену Шмуле-Сендер.
Дальше они мылись молча. Толстячок с каким-то болезненным рвением натирал брюшко, намыливал свое причинное место, взвешивал свою силу, медленно, чтобы не ошпариться, обливался и сквозь льющуюся струю приглядывался к Шмуле-Сендеру, к Авнеру, к Эфраиму.
— Даст бог, встретимся там, — сказал он, принимаясь за мытье ног. Ноги у него были белые-белые, лишенные растительности, словно он окунул их в известку. Он долго копался между пальцев, и Шмуле-Сендер издали поглядывал — что он там достает?
В самом разгаре мытья, еще не взобравшись на полок, хозяин возка шумно отдышался и осторожно, не желая, видно, оставлять на мокром полу следы, направился к выходу.
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза