Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рабби Акива кончил молиться, взял ложку и погрузил ее, как весло, в суп. Он не столько ел, сколько задумчиво греб ею.
В комнату неслышно вошел верзила-ешиботник, принес еще одну миску, только поменьше и без мяса.
— Мясо кончилось, рабби, — сказал он.
— Ступай! — замахнулся на него веслом рабби Акива. — Все у них кончается. Все.
Ешиботник так же неслышно вышел, как и вошел.
— Рабби, — сказал Семен Ефремович. — Я пришел к вам, чтобы вы укрепили мой дух… Я не хочу жить, рабби. Вы учили меня крушить зло. Но зло, видно, сильней нас. Оно везде и всюду. Оно неистребимо.
— И хорошо, — сказал рабби Акива, зачерпнув веслом гороховой жижи.
— Что же в этом хорошего?
— Мой отец — портной, да сохранится память о нем, любил повторять: «Чтобы только работа не кончилась… чтобы только работа не кончилась…» Много зла — много работы… Ты еще молод. Тебе нельзя опускать руки.
— Но я, рабби, не столько крушу зло, сколько ему прислуживаю.
— А ты что хочешь — войти в огонь и не опалить одежды?
Семена Ефремовича поражала и восхищала ясность его ума и непреклонность, но в них не было ни сострадания, ни сочувствия.
— Послушай, сын мой… Если ты когда-нибудь доберешься до земли обетованной, сходи к Стене плача и поплачь за меня… и за этих бездельников, — старик ткнул ложкой в дверь, — и за брата твоего Эзру… за всех, кто томится и кто умрет на чужбине.
Рабби Акива засопел носом.
— Ты еще, Шахна, не знаешь, что такое чужбина.
— Знаю, рабби.
— Если ты знаешь, то почему не покидаешь ее? Почему?
Семен Ефремович помолчал, посмотрел на рабби Акиву, на его жилистые руки, на иголку в вороте.
— Всюду для нас чужбина, — сказал Шахна. — Наше отечество — это не земля, обетованная или необетованная, не моря, не рощи, а небо, рабби.
— Как ты сказал?
— Я говорю: наше отечество — небо. Но мы, рабби, не можем туда взлететь… потому что окаменели. От своих грехов, от своего сиротства, от своей покорности… Мы, рабби, — камни, а не птицы.
Рабби Акива издал глубокий вздох; рука его потянулась к вороту, он взял иголку и стал обметывать шов, который никто, кроме него, не видел.
Шахна следил, как проворно снует его рука, как вонзается в легкую материю иголка, как выныривает из нее.
— Рабби, — сказал он.
— Я слушаю тебя, сын мой.
— Ваш челнок без паруса.
Рабби Акива заморгал седыми, словно накрахмаленными, ресницами, уставился на своего ученика. О чем он говорит? О каком парусе? Саван — вот его парус!..
— Вы забыли, рабби, продеть в иголку нитку.
— А я все время так, — признался старец.
— Как?
— Без ниток. Кончились нитки, — объяснил он. — Кого ни попрошу, все в один голос твердят: «Кончились!». Нигде, даже у Пергаментника нет… Они, — рабби Акива снова покосился на дверь, — думают, что я сумасшедший… считают, что раз человек не может себе сшить пеленки, то и саван не может… Они не ведают, что пеленки — это только часть будущего савана, только лоскуток.
Рабби Акива замолк, вдохнул всей грудью застоялый комнатный воздух.
— Может, ты, Шахна, принесешь мне ниток? Не может быть, чтобы в лавке Пергаментника их не было!
Когда Семен Ефремович назавтра принес ему из лавки Пергаментника моток белых ниток, он уже рабби Акивы в живых не застал.
— Съел гороховый суп и умер, — сказал верзила-ешиботник, и Шахну передернуло от его безучастного, почти насмешливого тона. Верзила был Семену Ефремовичу чем-то неприятен — коробила его скрытая наглость, коварная услужливость, внешний вид. Откровенная неряшливость в нем сочеталась с эдакой вальяжностью, которая не умерялась, а даже оттенялась хромотой.
— Почему вы ему ниток не давали? — выпалил Шахна, как будто от них, от этих ниток, зависела жизнь старца.
Ешиботник поскреб в затылке, смерил Семена Ефремовича неприязненным взглядом, но все же ответил:
— Интересно было.
— Что интересно?
— Все училище сбегалось смотреть.
— На что смотреть?
— Как он выдергивает из бороды волосы и вдевает в игольное ушко.
— Из бороды… волосы? — ужаснулся Семен Ефремович.
— Да. Можно было умереть от хохота.
Гнев исказил лицо Шахны, из всех щелей в ноздри снова ударила вонь предательства; Семен Ефремович побагровел, схватил верзилу за грудки и поволок по коридору; верзила старался вырваться, спотыкался, пиная Семена Ефремовича правой, хромой, ногой, пытался укусить его руку и на все училище что есть мочи кричал:
— Отпусти!.. Ублюдок! Жандармский прихвостень!
Из классов высыпали ешиботники.
— Бейте его! — вопил верзила. — Он служит в жандармерии!.. Дьяволу!..
Семен Ефремович ждал, когда зеваки, выстроившиеся вдоль стен и спокойно наблюдавшие за стычкой, бросятся к нему, оторвут своего однокашника и начнут колошматить, но то, что он увидел, так ошеломило его, что он разжал руку и отпустил своего пленника.
Ешиботники кланялись.
Господи, подумал Шахна, они кланяются не тебе, а дьяволу, жандарму.
Ему вдруг захотелось крикнуть: «Бейте! Бейте!», но зеваки стали понемногу расходиться, и Семен Ефремович остался один в пустом коридоре.
Он долго не мог опомниться, пока его не вывела из оцепенения мысль о мертвом учителе.
Покойник, как и положено, лежал на полу.
Как на плоту, подумал Семен Ефремович.
Он протиснулся через толпу бородатых старцев в черных сюртуках и черных шляпах, нашарил в кармане моток ниток, купленный у Пергаментника, вынул и поставил, как свечу, в изголовье рабби Акивы.
Из Риги Ратмир Павлович вернулся в необыкновенном расположении духа — о наручниках (а этого Семен Ефремович больше всего боялся) даже не вспомнил, весь сиял, лучился свежей, пахнущей морем радостью. Князев говорил о чем угодно — только не о деле Гирша Дудака, охотно рассказывал о рижских достопримечательностях, особенно о прибрежной полосе, признался Семену Ефремовичу, что, выйдя в отставку, на юг, видно, не поедет; ну и что, что там тепло; Антонина Сергеевна жары не переносит; другое дело — окрестности Риги: сосна, залив, дачи на любой вкус, хочешь в шведском, хочешь в немецком стиле. Да и население дружелюбней, чем на Кавказе или тут, в Вильно.
Семен Ефремович слушал его и, как всегда, думал о своем. Его не занимали ни сакли, ни дачи в шведском или немецком стиле. Главной его заботой было найти в шумном, тысячеликом Вильно Эзру.
Каждый день, после службы, Семен Ефремович рыскал по городу; посещал базары и парки, где порой выступали заезжие фокусники и силачи, заходил в молельни и даже в костелы.
Он подолгу просиживал в синагоге ломовых извозчиков, порой до самого закрытия, когда служка выпроваживал всех, кроме нищих и калек (иногда он и их выгонял), ловил на себе презрительный взгляд Мамы-Ротшильда или шорника Товия, содрогаясь при мысли, что кто-нибудь из них поведал Эзре о том, где его брат служит.
Но Эзры нигде не было.
Как странно все устроено, размышлял Семен Ефремович. Какой-нибудь Арон Вайнштейн — Коммивояжер или Федор Сухов — Суслик находят тебя сразу, хоть ты их и видеть не желаешь.
Когда не только базары и площади, синагоги и костелы, но и трактиры были обысканы, Семен Ефремович совсем отчаялся.
Эзра, видимо, в Вильно не задержался, проехал мимо, смирился было Шахна, но тут он вспомнил про еще одно злачное место — трактир Янкеля Зивса.
Янкель Зивс был городской знаменитостью. Прославился он тем, что приторговывал «белым мясом» — свининой. Все Вильно облетело его крылатое выражение:
— Если бог создал свинью, то Янкель Зивс может себе позволить сотворить свинину.
У Зивса обычно собирались молодые выкресты или отроки, похожие на Коммивояжера — Арона Вайнштейна, бредившие мятежными переменами, читавшие запретные книжки и предпочитавшие говорить между собой на всех языках, кроме родного.
Семен Ефремович для очистки совести решил заглянуть и к пронырливому Зивсу и не ошибся.
Эзра сидел за столиком и маленькими глоточками пил густое, красное вино.
Он ни на кого не обращал внимания — то ли оттого, что был сосредоточен на какой-то мысли, то ли оттого, что был слегка навеселе.
Семен Ефремович потоптался на месте и нерешительно направился к брату.
Его отношение к Эзре было не простым. Шахну восхищала необыкновенная сметливость брата, его безоглядная доброта ко всем — к людям и животным, его легкокрылое воображение, способность отрываться от земли и воспарять в такие выси, какие в их роду никому и не снились. Но вызывала неприязнь его бездумность, упорное, не свойственное евреям безделье, веселое и прибыльное вранье. Шахна до сих пор помнит, как маленький Эзра — ему тогда шел седьмой год — продал сыну меламеда Лейзера голубя на крыше. Когда Генех, сын меламеда, отсчитал ему три пятака, Эзра сунул их в глубокий, как мережа, карман и спокойно сказал:
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза