Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Болезнь врывается в судьбу Ивана Ильича, когда жизнь (не-жизнь), в которой он обитает, устремляется, как представляется ему, к своей вершине. Неслучайно телесная смерть начинается с легкого ушиба, полученного при падении с лесенки, на которую он взбирается, увлеченный вещественным подкреплением восхождения по лестнице служебной, без чего жизнь, какой она представляется Ивану Ильичу, не полна и не приятна. Удар при падении, как удар гонга, открывающий новое действие, означает начало «перестановки всех оценок доброго и злого».
Понимая, что умирает, Иван Ильич возвращается памятью к примеру из учебника логики, который затвердил еще в гимназии: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен, – и никак не в силах сопрячь это классическое умозаключение с тем, что происходит с ним. Не с Каем, не с «вообще человеком», а с ним, Иваном Ильичом: «…Он был не Кай и не вообще человек, а он был всегда совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, с папа, с Митей и Володей <братья Ивана Илъича>, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня? Разве Кай целовал так руку матери и разве для Кая так шуршал шелк складок платья матери? Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении <то есть – в Училище правоведения>? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести заседание? И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, – мне это другое дело»…
Чем ближе смерть, чем яснее, тем жаднее желание отличить себя от Кая, абстрактного человека из учебника. Ивану Ильичу приносят вареный чернослив, а он вспоминает «о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки». Память возвращает его к подробностям детства, он старается вспомнить другое что-нибудь, но, похоже, лишь в детстве он был особенным, отличным от прочих человеком, – из прожитой жизни, которую полагал настоящей, ничего не вспоминается, словно не было ее.
Из жизни, ему дарованной, он – в поисках легкости и приятности – «исключал жизненное», выгораживал в ней «свой независимый мир», в итоге же оказался не одушевленным существом, а неодушевленным Каем, который в задачке назван человеком, кажется, только для того, чтобы подтвердить истину, что он смертен – как все.
И кругом жили (то есть не жили) такие же отвлеченные люди, вся связь которых между собой обозначалась судебными заседаниями, сидением с картами за зеленым столом, перемещением из кресла в кресло Петр Петровичей и Захар Иванычей, Алексеевых и Винниковых.
И врачи были такие же люди из учебников, для которых Иван Ильич не более как соединение слепой кишки, почек и еще чего-то, какой-то маленькой штучки, усиление энергии в одном органе и ослабление в другом, а не живой человек, который чувствует, как жизнь из него уходит, мучительно ищет смысл этой уходящей жизни и страшится смерти, смысла которой тоже не может понять.
Последний разговор Ивана Ильича с доктором, за три дня до конца:
«– Ведь вы знаете, что ничего не поможете, так оставьте.
– Облегчить страдания можем, – сказал доктор.
– И того не можете; оставьте…
Доктор говорил, что его страдания физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были нравственные страдания, и в этом было главное его мучение».
Доктор объясняет жене Ивана Ильича, какими средствами облегчить последние физические страдания; нравственные страдания для доктора не по части медицины.
Отчего же не потрудиться?
С одним-единственным человеком на свете хорошо умирающему Ивану Ильичу, только этот человек по-настоящему облегчает его муки, – буфетный мужик Герасим. Крепкий молодой мужик, излучающий радость жизни, исполняет при больном самую нечистую работу, выносит за ним судно. Ивана Ильича в первые дни наступившей слабости стесняет его положение:
«– Тебе, я думаю, неприятно это. Ты извини меня. Я не могу.
– Помилуйте-с. – И Герасим блеснул глазами и оскалил свои молодые белые зубы. Отчего ж не потрудиться? Ваше дело больное»…
Постепенно Иван Ильич убеждается, что лучше всего себя чувствует и боль оставляет его, когда он, подняв ноги, кладет их на плечи Герасиму и беседует с ним. Легкость, приятность, приличие, которыми Иван Ильич пытался заполнить свою жизнь, «исключая жизненное» и «откидывая человеческое», приходят к нему в дни умирания вместе с «жизненным» и «человеческим» Герасима.
Все лгут ему, стараясь вписать его умирание в понятие приличия и легкости, которого он сам всю жизнь держался, низводя «этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду». И когда жена, «с толстыми, подтянутыми грудями и с следами пудры на лице», дочь «разодетая, с обнаженным молодым телом», будущий муж дочери, «с длинной жилистой шеей, огромной белой грудью и обтянутыми сильными ляжками в узких черных штанах», заходят к нему перед театром и он чувствует, что они спешат, что обязанность быть с ним тяготит их («однако, если ехать, то пора», – взглядывает на часы дочь), когда они выходят наконец, Ивану Ильичу становится легче: «лжи не было – она ушла с ними».
Герасим же, держа его ноги у себя на плечах, просиживает с ним всю ночь, и делает это «легко, охотно, просто и с добротой». Один только Герасим понимает его положение и жалеет его, – «и потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом».
Вид здорового тела других людей оскорбляет Ивана Ильича; сила и бодрость Герасима не огорчает, а успокаивает его. Здоровье других людей отчуждает от них умирающего; молодость и сила Герасима, который видит его немощь, натягивает на него панталоны, переносит на диван, его не отстраняет.
«Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:
– Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? – сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Шанс на жизнь. Как современная медицина спасает еще не рожденных и новорожденных - Оливия Гордон - Биографии и Мемуары / Медицина
- Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью - Брет Уиттер - Биографии и Мемуары
- Пирогов - Владимир Порудоминский - Биографии и Мемуары
- Как управлять сверхдержавой - Леонид Ильич Брежнев - Биографии и Мемуары / Политика / Публицистика
- Федор Толстой Американец - Сергей Толстой - Биографии и Мемуары
- Даль - Владимир Порудоминский - Биографии и Мемуары
- Родители, наставники, поэты - Леонид Ильич Борисов - Биографии и Мемуары
- Лев Толстой: Бегство из рая - Павел Басинский - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары