Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В темноте или при свете?
Я нарочно выбрала такую формулировку, чтобы он побеспокоился погасить свет повсюду, где прежде зажег, и, понимая, что он ответит, сказала: «Я так и знала», — еще до того, как он произнес первые звуки, с трудом слетевшие с его губ. Он, ясное дело, предпочел темноту. Голос его был до того жалок и смешон (как сдавленный звук надтреснутого гобоя), что мне трудно было удержаться от улыбки, но я совладала с собой — только бы он не истолковал эту улыбку как радость победы. Я не хотела, чтобы он думал, будто я подстроила все это, а он попался в ловушку, я постаралась до конца вести его игру: мы, дескать, собирались выпить по рюмочке за наше одиночество вдвоем, которое дает нам силу выжить в стране, где молодежь не умеет петь, а взрослые не умеют жить, и то, чего мы боялись, чего совсем не хотели, просто произошло само собой и потому никто не виноват.
Он не осмелился обнять меня, тем более поцеловать, пока не потушил весь свет в комнате, где мы сидели, и во всех прочих. Лицо его было бледно, он был страшно сосредоточен на том, что делает, голубые глаза делались все серее, как за минуту до концерта, когда он ощущает лежащую на нем огромную ответственность. Мне было ясно, что он уже не сможет отступить, даже если вдруг вмешается совесть. И правда, когда он схватил меня в объятия, паника у него прекратилась, и он дал всему произойти своим естественным темпом. Помог мне раздеться, как джентльмен, остерегаясь прикасаться к тому, к чему не следует, и только когда мы были совершенно голые (я удивилась, до чего он худ, так что огромный рог на чреслах держался неизвестно на чем), он стал гладить мое тело, словно поклоняясь каждой его части по отдельности, не отпуская, пока не воздаст ему должного, как человек с развитым художественным чувством, знающий, что у всего есть своя мера, свой смысл, что всякое действие имеет свою длительность, которую нельзя сокращать и на секунду, как нельзя переставить последовательность частей, не нарушив общего строя произведения.
Тьма не была такой густой, как казалось вначале. Светила почти полная луна, на балконах соседних домов горели все фонари, и в пробивавшемся сквозь занавеску слабом свете на лице Курта можно было разглядеть выражение мученика, уступающего тому, что сильнее его, — той таинственной силе, которая пробуждает половой орган, бесстыдно тянущийся к открывшемуся ему источнику наслаждения. Когда я сказала, что он может делать все, что ему хочется, он был просто ошеломлен, хоть я и не имела в виду никаких причуд (никогда невозможно понять, что слышат мужчины в такой фразе), а ведь я просто говорила, что можно обойтись без всяких мер предосторожности.
— Ну, чего же вы ждете? — сказала я (хоть и смешно говорить «вы» при таких обстоятельствах). — Вы вполне заслужили, чтобы перестать мучиться.
Он оскорбился и спросил, почему «заслужил».
— Потому что ты хороший человек.
— Этого довольно?
— Ты хочешь знать, сплю ли я со всеми хорошими людьми, с которыми знакома?
Он попросил прощения. Он не то имел в виду. Но разговор этот не поддержал его, а только ослабил.
Пока он был во мне, его медленные движения, то нараставшие, то ослаблявшиеся, почему-то привели мне на память соло первого альта из «Просветленной ночи» Шенберга, но я не сказала этого вслух, чтобы не оскорбить Курта тем, что не сосредоточена на любви. К тому же я опасалась, чтобы он не придал этой ассоциации романтического толкования, которое было бы и вовсе неуместно. Это была встреча двух голодных, а не ночь возвышения духа.
Тут на лестнице послышались шаги. Я не поняла, почему Курт так испугался. Или он собирался все кончить и успеть включить свет до того, как хозяева вернутся с первого вечернего сеанса в кино, — чтобы мы были уже одеты и выглядели вполне пристойно?
Как бы то ни было, голоса, раздавшиеся из-за двери на столь малом расстоянии, сделали его вдруг позорно бессильным. Он отодвинулся и свернулся у меня на животе, убитый. И только после того, как голоса удалились от нашей двери и по радио стали передавать вечерний концерт, к нему понемногу вернулись силы, и он кое-как, не без моей помощи, довел дело до конца, испытывая не радость, а скорее чувство вины передо мной — для чего, впрочем, были основания.
Он был так печален, когда лежал возле меня истощенный, напряженно прислушиваясь к шуму за дверью, что я почувствовала потребность утешить его: пусть не страшится, что я разочарована, хоть врата небесные, конечно, не распахнулись пред нами. Редко может женщина уйти сытой с такого поспешного пира. Правда, из-за моего резкого юмора, подчас предательски забегающего на несколько шагов вперед, фраза, которую мне удалось произнести, — нечто вроде: «На первый раз можно стерпеть» — еще больше испортила дело. Можно было услышать его разочарование еще до того, как он раскрыл рот и дрожащим голосом проговорил, мой бедный маленький детеныш: «Это и правда было так ужасно?» Я ответила не сразу, боясь еще больше напортить, только улыбнулась про себя, но даже эта беззвучная улыбка в темноте не укрылась от него, и он прибавил: «А тебе ни капельки не было приятно?» Я не могла не засмеяться снова (клянусь — очень нежно!) — ну как тут не рехнуться: каждому мужчине необходимо услышать, что он, именно он так тебя отделал, что это стало самым бурным событием в твоей половой жизни? Но ведь не могла же я притворяться, будто эта паническая молотьба пробудила во мне всех бесов. Мне было немного досадно, что вместо того, чтобы уважить мою откровенность, он истолковал мое поведение как какую-то снисходительную холодность и даже мои слова: «Я очень рада, что это, наконец, произошло», — показались ему увиливанием от прямого ответа, хотя на самом деле были полнейшей правдой. Я и вправду была очень рада, что мне удалось сокрушить эту стену, стоявшую между нами, и что теперь я смогу узнать этого чувствительного, но сдержанного человека и тем способом, каким может узнать только тело. Правда, уже в тот момент я знала его достаточно, чтобы сдержаться, не произнести того, что было у меня на кончике языка: именно потому, что ему не удалось одержать того успеха, который он хотел, — неважно почему, — именно оттого, что был так печален, так пробуждал жалость к себе, я полюбила его за слабость, полюбила нежной и счастливой любовью, какой не знала всю свою жизнь, как любят беспомощное дитя, испугавшееся несуществующей опасности.
Я не могла сказать ему этого, потому что такие слова оскорбили бы его еще больше. Даже такому человеку, как Курт, образованному, тонкому, до корней волос пропитанному культурой, трудно отречься от детской этой мужской гордости, что требует успеха при любых обстоятельствах, от той гордости, которой жалость наносит неизлечимые раны. И потому я притянула его к себе и стала укачивать между грудей, надеясь, что он почувствует то, чего не могут выразить слова, ту приятную, не относящуюся к сексу, но в то же время очень чувственную теплоту, которую пробуждал во мне этот взрослый ребенок (в тот момент он был для меня таким ребенком), и почти беззвучно напевала ему soto voce[67] колыбельную Брамса. Он сразу разгадал эту музыкальную загадку, потому что сказал, что ему было бы и вправду лучше соснуть.
Но он не позволял себе задремать, чтобы исполнить свой план: проводить меня домой, когда все обитатели дома заснут. Я предложила ему отказаться от этой идеи. Меня не беспокоит, если придется проснуться перед рассветом и смыться в промежутке между появлением разносчиков газет и молочниц — когда все спят самым крепким сном. Но Курт боялся, как бы Сонечка не подняла на ноги полицию, если я не приду до утра, и, видимо, удивился, что меня вовсе не беспокоит то обстоятельство, что она знает, с кем я ушла. Ему пристало бояться собственной тени, сказала я про себя, но все же сочла это его достоинством — он печется о моей чести, а не о своей. Я без труда успокоила его: пока моя достопочтенная хозяйка обнаружит мое отсутствие, я уже буду спать в своей постели счастливым сном.
Потом мы еще немного порезвились. Он был поражен тем, что я готова делать, и, конечно, сомневался про себя, что это — щедрость или распутство; припомнил, должно быть, парня, который рассказывал Литовскому про наши приключения, и опечалился, что не ему одному перепадают такие дикие удовольствия. Но сразу после того, как я поднялась, упорно желал поцеловать меня в губы, видно, как некий символ того, что вульгарные поступки не умаляют его почтения ко мне, что он любит и уважает меня как прежде, как и в те времена, когда нас связывали обычные буржуазные отношения согласно всем правилам — голова к голове и мужчина сверху. Если намеревалась унизить себя, чтобы он, не дай Бог, не влюбился в меня, а лишь принимал все это как оно есть, — бескорыстный подарок другу и не более того, то мне это не удалось, — хоть я веду себя как шлюха, он ни на минуту не забывает, что я дама, заслуживающая всяческого уважения, и меня даже можно любить.
- Фата-моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер - Современная проза
- Кто поедет в Трускавец - Магсуд Ибрагимбеков - Современная проза
- Иностранные связи - Элисон Лури - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свидание в Брюгге - Арман Лану - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза
- Русский роман - Меир Шалев - Современная проза
- Ультранормальность. Гештальт-роман - Натан Дубовицкий - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза