Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг старик бросает ему: «Это железо нужно, чтобы убить другого, а ему тоже двадцать два года, и дома его ждут родные?»
Ужасно, когда человек так говорит. Но старик принес войне свою жертву, своего сына, вот откуда такая сила в его словах. Человек, сын которого погиб от пули врага, — разве такой человек даст хоть кусок железа, чтобы продолжали убивать детей, чужих сыновей, воюющих на всех фронтах? Именно сыновей, ибо там, на фронте, сражаются не солдаты, а сыновья. И коль скоро это так, то остается спросить: «Разве справедливо, чтобы у человека убили сына только потому, что у кого-то другого тоже убили его мальчика?»
Капрал сам не знал, куда едет. Он ехал той же дорогой, что и Лукас в тот день, когда ему сообщили о смерти сына. Теперь капрал следовал за стариком двумя путями: одним шли его мысли, другим — его лошадь. На войне нет солдат, есть только сыновья. Это было как бы новым цветом, неожиданно вошедшим в его жизнь. То был яркий голубой цвет, о существовании которого капрал до сих пор даже не подозревал. Он сам был солдатом, сам был сыном, но сейчас это казалось неважным, важно было другое — у него тоже есть сын, такой же, каким для Лукаса был Фернандо, такой же, как тот, на фронте, для которого он собирал старое железо. Война тянулась уже два года; она могла продлиться еще пять, а через пять лет его мальчику исполнится двадцать; в двадцать лет его уже могут послать туда, куда отправляются поезда и корабли, битком набитые солдатами — их тоже ждет гибель на чужой земле, как ждала она сына Лукаса.
— Боже мой! Они не солдаты, они сыновья! — в отчаянии воскликнул капрал, рывком останавливая лошадь.
Он с тоской огляделся вокруг и увидел заходящее солнце; оно напоминало каплю крови, повисшую над голубыми вершинами холмов. Кругом царило безмолвие, земля не давала ответа на мысли человека. Постепенно сгущалась ночная тьма — его первый и горький цвет.
А если все это и в самом деле произойдет? Призывной возраст, военная подготовка, отправка на фронт и… смерть? О боже, об этом не надо думать! Но думай или не думай, все равно так может случиться, и будет он спрашивать, как старый Лукас; «Разве справедливо, чтобы у другого тоже убили сына?»
Теперь капрал понимал, что старый крестьянин говорил о нем, о его сыне, обо всех сыновьях на земле. Какое простое решение нашел старик, чтобы остановить смерть: никто не даст ни куска железа, никто не будет разжигать вражду, и сама мысль о мести угаснет при виде добрых голубых глаз Лукаса. Но что же сделать? Может ли Лукас заставить всех думать, как думает он сам? Кто из знатных сеньоров, сенаторов, министров понесет людям слова Лукаса?
«Никто», — понял капрал и ослабил поводья. Но ведь старик бросил свой лемех в колодец и тем самым показал, как надо действовать без помощи сенаторов и министров. Так должен поступить каждый. Взять жизнь в свои руки, точно семя, и сказать: она наша или ничья. Каждый должен внести свою лепту — закопать железо, или подмочить порох, или скрестить руки и не прикасаться ни к одной гайке, ни к одному рычагу. Что мог бросить он, капрал, и на дно какого колодца? Свои цвета, желтый и черный, оставив себе только новый, такой неожиданный — голубой? Но как? Путей много: можно сорвать с себя мундир и крикнуть, чтобы перековали на плуги всю эту черную груду железа, сваленную возле казармы. А что с ним будет потом? Не надо об этом спрашивать. Ведь старик не спрашивал, когда, стоя рядом с ним, представителем власти, вдруг повернулся спиной и смело бросил лемех в колодец?
Капрал вздрогнул. Что же, он не мужчина? А если мужчина пришел к честной, справедливой мысли, он не может отказаться от нее, разве что навсегда забудет о честности и справедливости. Значит, надо что-то делать, и капрал поднял голову, отыскивая в небе вечернюю звезду. Но взывать к звезде было бесполезно. Люди всегда только и делали, что взывали к звездам. Как же быть? Продолжать жить по-прежнему, идти все тем же путем и чтобы так же тянулись дни и такими же оставались люди?
Лукас! Он не выходил у него из головы. Надо выбирать между звездой и Лукасом. Звезда сияла на небе для того, чтобы человек мог в тщетной надежде устремить к ней скорбный взор, а Лукас на земле отказался дать железо для убийства чужих сыновей и тем самым учил всех, что надо делать.
«На свете нет чужих сыновей. Сын ближнего — это твой сын, и неважно, одинаковые или разные у них глаза и улыбки». Это тоже капрал понял благодаря Лукасу. Значит, идти вперед старым путем, со старыми мыслями уже невозможно.
Он натянул поводья, и лошадь вскинула голову, роняя с губ изжеванную траву. Теперь звезда сияла за спиной у капрала, а впереди, во мгле ночи, скрывался дом Лукаса.
Глаза старика, привыкшие к темноте, сразу узнали всадника. «Он вернулся, они всегда возвращаются», — подумал Лукас, но капрал не дал ему даже поздороваться.
— Сколько, скажите, Лукас, сколько железа может поместиться в вашем колодце?
Лукас молчал.
— Скажите, Лукас, сколько?..
Капрал озирался, как затравленный зверь, пот лил с него ручьями, в голосе звучало отчаяние. И Лукас все понял.
— Слезайте с лошади, капрал. Чем я могу вам помочь?
Капрал соскочил на землю и, даже не подойдя к Лукасу, направился к колодцу. Лукас последовал за ним.
— Не может быть, чтобы во всем мире были только мы двое, Лукас, кто-то еще должен знать об этом!
— Страдания рано или поздно открывают людям глаза на многое, капрал.
Капрал повернулся, чтобы рассмотреть в темноте лицо старика. Вечерняя звезда, словно капля воды, блестела почти над самой его шляпой. Он не мог видеть глаза Лукаса, но угадывал этот мудрый взгляд, казалось сосредоточивший в себе всю скорбь бедняков. И капрал медленно опустил голову, чувствуя, что не в силах сделать ни шагу, не в силах уйти отсюда, по крайней мере до тех пор, пока не кончится в мире война.
1961.
В болотах Сьенаги
(Перевод Г. Когана и В. Федорова)
А когда беду узнаешь,
с ней один не совладаешь, если беден.
Гальего[20]Она могла прийти с любой из делянок, которые тянулись во все стороны до самого горизонта. Но откуда именно она пришла, Гальего не заметил, он увидел ее только тогда, когда она остановилась перед ним: невысокая, худая, с ребенком на руках.
Гальего посмотрел на нее, недоумевая, откуда она взялась, да еще с малышом, а женщина тихо произнесла те слова, что неотступно твердила про себя:
— Нам надо добраться до Хагуэя.
Гальего слегка наклонил голову, посмотрел на черную от крови и грязи тряпку, которой был обмотан его пораненный палец, и ответил:
— До Хагуэя сейчас сам господь бог не доберется. Девять суток лило как из ведра.
Женщина покрыла и без того закутанного ребенка концом грязной мешковины, которая свисала с ее плеч наподобие шали.
— Двенадцать дней, как он занемог, завтра тринадцатый.
Тогда Гальего вылез из канавы; штаны его были засучены выше колен, по белым мускулистым икрам струилась вода.
— Черт побери! — вырвалось у него. — А я тут всем за отца, что ли?
Она ничего не ответила, лишь отогнула мешковину, где у груди ее лежало крохотное существо, ничтожно маленькое под необъятным небом, на огромном болоте, пожалуй, даже меньше, чем рука по локоть у этого угольщика, что сейчас стоял перед ней. Но то было живое существо, плоть от ее плоти, и оно горело в лихорадке.
— Здесь все дохнут, хоть стар, хоть мал. Зачем еще тащить его куда-то?
На это ей было нечего возразить; некоторое время оба молчали. Потом Гальего повернулся и, присев на корточки у канавы, сунул в мутную воду руку с больным пальцем.
Он поранил его четыре дня назад, когда решил срубить напоследок еще одну яну, сам не зная зачем, что всего обиднее: то ли в азарт вошел, то ли яна приглянулась — ведь уголь из нее самый лучший. Вот что вышло из-за лишнего ствола для костра, а он и без того был готов, оставалось только поставить сверху крест и поджечь.
— Педро сейчас в море, непогода его задержала, — сказала женщина.
Гальего молчал, словно не слышал ее, но теперь он смотрел на свою лодку, которую качали волны недалеко от берега.
— Когда Педро уходил, ребеночку еще не было так плохо, или, может, Педро не заметил…
Угольщик вынул руку из воды и обратил к женщине коричневое от загара лицо. Он хотел было спросить, кто такой Педро, но передумал. Спрашивать об этом — все равно что рубить дерево, когда костер уже сложен.
— Завел детей, так успевай поворачиваться — сам в море, а заботы в доме.
Женщина не промолвила ни слова, и Гальего, не дождавшись ответа, добавил:
— Не видишь, что ли, пешком туда не дойти, вода по грудь, а то и по горло, ребенка вымочишь, да и путь неблизкий.
Женщина снова промолчала. Ей было понятно все, что говорят мужчины Сьенаги, ибо она сама родилась здесь, на этом зыбком болоте, и была сделана из того же теста, что и они, а закваской им послужила болотная топь, где застаивалось и загнивало само время, где гнили растения, которым не дано было вырасти, и люди, которым не дано было жить. А еще женщина понимала, что иногда больше скажешь, если промолчишь. Не получив ответа, Гальего все сильней злился. Наконец его прорвало, и он стал кричать, размахивая руками:
- Рассказы о Маплах - Джон Апдайк - Проза
- Уильям Фолкнер - краткая справка - Уильям Фолкнер - Проза
- Из Записных книжек писателя - Сомерсет Моэм - Проза
- Джейн Остен и Гордость и предубеждение - Сомерсет Моэм - Проза
- Искусство слова - Сомерсет Моэм - Проза
- Падение Эдварда Барнарда - Сомерсет Моэм - Проза
- Ровно дюжина - Сомерсет Моэм - Проза
- Заводь - Сомерсет Моэм - Проза
- Вкусивший нирваны - Сомерсет Моэм - Проза
- Человек, у которого была совесть - Сомерсет Моэм - Проза