Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но этот враждебный класс имел свою армию, и в этом смысле его уничтожение воспринималось нами не как геноцид (и слова такого тогда еще не придумали), а как жестокая часть жестокой войны.
Этот считавшийся враждебным класс не только уничтожался, но и покидал страну. Тогда я этого не знал, но уже после войны я выбрал из «Энциклопедии Брокгауза и Эфрона» всех упомянутых в ней русских деятелей науки, искусства, литературы и публицистики, находившихся в живых на 1917 г., и сравнил с Большой Советской энциклопедией и собственными сведениями. Около 60 % этих лиц за время гражданской войны либо умерло, либо ушло в эмиграцию. Интересные данные о размахе террора может дать статья «Смертная казнь» в «Энциклопедии Граната», продолжавшей выходить уже при Советской власти до самой Отечественной войны. В передававшихся по телевидению воспоминаниях дочери великого кораблестроителя академика Алексея Николаевича Крылова (который, естественно, до революции был генералом) был такой эпизод: внучка Крылова, увидев его фотографию в генеральской форме, спросила его: «Дедушка, ты был генерал? Как же тебя не расстреляли?» — Вопрос по существу.
Когда гражданская война кончилась, то одним вообще не хотелось вспоминать, другие старались вспоминать одно хорошее (а оно есть и во время войны — любой войны), третьи обо всем умалчивали потому, что надо было воспитывать молодое поколение без груза всех ужасов. Так было в той среде, к которой я принадлежал в течение всего детства и юности.
Но ужасы были. Об этом хорошо знали наши родители. Хуже знали мы, потому что детям, естественно, многое не рассказывалось. Однако все же, конечно, немало было и нам известно. К концу двадцатых — началу тридцатых годов мы знали о гражданской войне довольно хорошо, хотя и не в полную меру. В двадцатые годы начали выходить в Советской России кое-какие «белые» мемуары — например, Шульгина; еще в Норвегии я читал «Жизнь на фукса» хорошего эмигрантского писателя Романа Гуля. Кроме того, были еще не подвергшиеся редактированию первые издания романов Фадеева и Фурманова, где действия красных хотя и восхвалялись, но кое в чем вызывали у такого читателя, как я, содрогание. Например, у Фурманова сообщалось, что только первого безоружного расстреливать трудно. Была «Конармия» Бабеля, был далеко не заумный, очень реальный Пильняк, был «Ночной обыск» Хлебникова и были случайно услышанные разговоры взрослых.[221]
И еще надо ясно представить себе, что сама не помершая от тифа и других причин интеллигенция была гражданской войной разделена надвое: кто-то ушел с белыми и, если не погиб, то эмигрировал; кто-то остался.
Кто-то уходил в Белую армию, но кто-то уходил в Красную. И так почти в каждой семье. Вот у нас мамина сестра тетя Женя была в Красной армии, а её любимый брат, дядя Толя, был в Белой. А мой двоюродный брат Боря был сначала в Белой, потом ушел в Красную. Дело, конечно, было вовсе не в том, что кто-то чего-то боялся, а другой нет, или что один был глупее, другой умнее… Дело было главным образом в том, что нечего было противопоставить тому, что предлагали народу большевики. Они шли к нему с определенной идеей. Да, они проповедовали, что цель оправдывает средства, но сама цель была рассчитана на самые добрые эмоции: жестокость сегодня должна была оправдаться всеобщим благом в будущем. Это теперь, с высоты семидесятилетнего опыта, видно, что та часть большевиков, которая определяла ход событий, не собиралась на самом деле отдавать землю крестьянам; что умственно сконструированная ими экономика оказалась громоздкой, малопродуктивной и разрушительной; что приучение тысяч и десятков тысяч к убийствам без суда с неизбежностью создавало кадры для всеобщего террора, невиданного в мировой истории и по своему размаху, и по своей бессмысленности; что для биологии человека необходимо сохранение ценных генов: расстреливая их носителей (Болконских, Ростовых, Нехлюдовых, Кирсановых, Базаровых, Штольцев, даже Обломовых), мы уничтожаем целые поколения возможных будущих людей, выдающихся по уму и нравственным качествам; что «демократический централизм» автоматически содействует тому, что вверх поднимаются либо умные, но услужливые и бессовестные, либо же тупицы, либо даже просто «паханы» — главари уголовников; что под них же станут подравнивать себя люди средних возможностей, способностей и твердости духа; а что идейные фанатики с интеллигентными лицами и рублевскими глазами, какие теперь увидишь только в фотографиях на стенах музеев, вес сами падут жертвой затеянного ими кровавого дела. Но кто вес это мог предвидеть тогда? Тридцать седьмой год отстоял от семнадцатого лишь на двадцать лет (столько, сколько от Хрущева до Горбачева), и все восторги и ошибки девятьсот семнадцатого были напрямик восприняты и моим поколением — еще более некритичным, потому что о прошлом оно знало не по жизненной практике, а со слов старших и из книг, признанных руководством к действию.
А поколением раньше самый умный из марксистов Г.В.Плеханов отвергал средства, но признавал цель; самый умный из интеллигентных кадетов П.Н.Милюков мечтал о конституции английского типа — и не ощущал её полной неосуществимости в хаосе пришедших в движение озверевших людских масс.
Масс, озверевших из-за двух войн, на протяжении одного десятилетия затеянных самим правительством России, одна страшнее другой. А либералы поддерживали обе эти войны — и тем самым и голод, и разорение, и нарастающее озлобление крестьянства. Эсеры? Но эсеры сами были за террор — правда, не массовый, не за геноцид, а за индивидуальный. Но и для них цель оправдывала средства. Правые? Те хотели вернуть «все как было» — этого в истории не бывает. Сейчас, семьдесят лет спустя, нам говорят: Столыпин! Но Столыпин тогда в наших головах был связан с подавлением девятьсот пятого года, с виселицами. Мыслители? Достоевский (с одной стороны), Салтыков-Щедрин (с другой)? Но один, хотя и проповедовал смирение и единство всего человечества, но при одном условии — единения только внутри православия, что явно было неосуществимо — а эта безумная идея заставляла его если не проповедовать, то исповедовать религиозно-национальную ненависть в стране, кишевшей угнетенными народами (отсюда его «французишки», «полячишки», «жидки»); второй вообще не проповедовал, но, рисуя гротескную карикатуру николаевской и послекрымской России, не знал еще того, что он в действительности предвидел бюрократический социализм. Где было найти того мудрого, кто нашел бы наиболее правильную дорогу? Легко судить прошедшее из будущего.
Оставались те, «кто бросались в житейский колодец, не успев соразмерить разбег». Оставался Ленин, но и он действовал наощупь: ни экономической, ни политической теории социализма не было создано; и он лишь в последние годы жизни — уже после ужасов гражданской войны — начал нащупывать какие-то более реальные пути; а до того было — «все то нравственно, что на пользу коммунизму» (так и не наступившему). И в том числе нравственно чека.[222]
Легко судить прошедшее из будущего!
Не зная будущего, люди восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого годов судили по тому, что виделось в настоящем. Одних ужасал террор (или же им просто грозила верная смерть вместе с истреблением класса, в котором они родились или к которому их относили) — и эти уходили к белым, которые ни в коем случае не могли выиграть войну, пока крестьянский народ был за красных (то есть пока большевики обещали землю крестьянам); других поражала убежденность красных и широта обещанных ими горизонтов — и, главное, идущий за большевиками народ, а быть с народом завещала им вся традиция русской интеллигенции; эти уходили к красным. Нам говорят теперь, что народ не шел за красными:-из города этого, во всяком случае, не было видно, да вряд ли это и верно. Крестьянство (если не считать казаков и некоторых других групп) было с семнадцатого года за большевиков и стало отходить от них из-за продразверстки;[223] но в основном именно крестьяне воевали в Красной Армии и выиграли для большевиков гражданскую войну, и были за них по самую коллективизацию. С одной стороны, то, что большевики среди крестьян выделяли, по крайней мере, «хороших» (бедняков, будто бы осуществлявших диктатуру вместе с рабочим классом), а с другой — то, что аграрная политика белых была совершенно ошибочна, – все это обеспечивало большевикам поддержку значительной части крестьянства в течение гражданской войны.
Большевизм 1918 г. нельзя сопоставлять с другими, позднейшими явлениями в Европе, когда там возникали тоталитарные идеологии, построенные на представлениях совсем иного уровня. Убеждение в том, что Октябрьская революция — лишь преддверие мировой революции, прочно держалось и в двадцатые, и в тридцатые годы. Кто присоединялся к большевикам из идейных, кто из корыстных соображений, кто спасал жизнь — но как-то никто не хотел стоять на пути у победоносной мировой революции; и так как предполагалось, что эта революция несет свет народу, то интеллигенции казалось, что, при всех оговорках, её место с революцией, а не против нее.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары