Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, однако, еще не конец истории; то, что приключения агентности, сознания или намерения на самом деле здесь не заканчиваются, станет ясным, когда мы вспомним проблему рынка, статус которого как некоей агентности, действующей на абсолютно безличном уровне, практически не рассматривается в стычке с Фрейдом. В действительности политическое бессознательное книги Майклза не переставало обдумывать эту проблему в другом, более последовательном ключе; и оно готово рассказать нам о чем-то совершенно другом — не о теории, конечно, или «решении», но об эволюции и перестройке самой проблематики, что является даже более значимым признанием вопросов, которые глубже сведения счетов между намерением и психоанализом. В итоге «рынок» сначала отослал нас назад к индивидуальным субъектам — Драйзеру, Гилман, Готорну, Норрису и др., а также к их героям — которые, будучи пленниками логики потребления, отыгрывали и демонстрировали невозможность выбраться из нее и попасть куда-то еще. Выход из нее означал попросту смерть (если не брать романтическую фантазию о бессмертных правах собственности, как у Готорна). Но что если этот специфический поиск можно было бы продлить в неожиданном и более четком направлении? Что если бы в неспособности теоретизировать «систему», невозможности мысли о некоей не-индивидуальной, целенаправленной, коллективной, но безличной агентности (которую марксизм именует «способом производства») открылась другая возможность постичь иной тип агентности — все еще в каком-то смысле в виде «субъекта», подобного индивидуальному сознанию, но теперь уже бессмертного, безличного, но в ином отношении, коллективного, но не в духе мечтаний популизма, воплощенного и институализированного так, что он получит социальную и историческую объективность, не замкнутую ни на какие фантазии?
Третья линия книги Майклза заключается, следовательно, в наблюдении за возникновением этого «персонажа» третьего типа, столь отличного от антропоморфных персонажей — наблюдении за первыми предвестьями, намеками, двусмысленностями, более чем откровенными признаками и, наконец, за самим феноменом, достигшим полного расцвета, в его окончательном триумфе. Если придерживаться той же системы отсчета, это немного похоже на удивительные последние страницы «Спрута» Норриса, где мы наконец достигаем самых дальних кабинетов и встречаемся лицом к лицу с самим Богом, сидящим за председательским столом (в модернизме это станет встречей с Автором, как в «Тумане» Унамуно). Рынок фьючерсов уже позволил нам в какой-то мере ощутить, что происходит с самим временем и индивидуальной неопределенностью, когда вы действительно начинаете ее контролировать. Но теперь, пробираясь сквозь чащобу чисто эмпирических фактов (Рокфеллеры и их враг Ида М. Тарбелл, «заламывающая» руки), мы выходим к чему-то новому и к категории этого нового — тресту, монополии, «одушевленной» корпорации с ее новым корпоративным правом. Этот новый «субъект истории» упраздняет индивидуальных персонажей laissez-faire с их ложными проблемами; он преодолевает противопоставление производства и потребления; наконец, он делает нечто с категорией самой машины (которая в главе о фотографии фигурировала в ином разрезе):
В действительности, следуя за Зельцером, мы можем сказать, что «дискурс силы» разбивает не только противопоставление тела и машины, но и, что более поразительно, противопоставление тела/машины и души, сплошного тела и вовсе не тела. Соответственно, Дэвис может мыслить корпорацию как нечто одновременно «неосязаемое» (не тело) и «машину» (сплошное тело) не потому, что он непоследователен, а потому что два этих состояния в большей мере походят друг на друга, чем каждое из них — на свою альтернативу, душу в теле (GS 201).
«Примерно то же самое — приходит он к выводу — можно сказать о „Спруте“». На самом деле так и следует говорить, поскольку корпорация — это, прежде всего и главным образом, не вопрос власти, мысли или философии (хотя она также является предлогом для понятия Ройса о «сообществе интерпретации», см.: GS 188) и даже не вопрос изобретения новых юридических категорий или же некоего новаторского применения старых; прежде всего это вопрос репрезентации. Вот в чем заключается модернистский момент: не просто появление рефлексивности, обращенной на процесс создания вымысла (что является слабейшим из всех описаний модернизма), но скорее нарастающее чувство необходимого провала, который надо предотвратить или, скорее, превратить в новый вид успеха и триумфа, предусмотрев невозможность интерпретации в самой вещи: «Соответственно, корпорация начинает казаться воплощением фигуральности, которая делает личность возможной, а не фигуральным расширением личности» (GS 205). Надличные агентности немыслимы для отдельного сознания: это по крайней мере они говорят нам, когда мы используем такие слова, как «класс» или «классовое сознание», а также неудачные антропоморфные категории, вроде неоднократно осмеянного «исторического субъекта» Лукача. Но все же они существуют, и мы называем их: одно дело — верить
- Постмодернизм в России - Михаил Наумович Эпштейн - Культурология / Литературоведение / Прочее
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Массовая культура - Богомил Райнов - Культурология
- Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России - Сергей Аверинцев - Культурология
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Современный танец в Швейцарии. 1960–2010 - Анн Давье - Культурология
- Драма и действие. Лекции по теории драмы - Борис Костелянец - Культурология
- История советского библиофильства - Павел Берков - Культурология
- Лучший год в истории кино. Как 1999-й изменил все - Брайан Рафтери - Кино / Культурология