Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таково же, если говорить о более узком прицеле, отношение, которое мы должны выработать к радикальным импульсам литературы и культуры прошлого. То, что Драйзер или Гилман не смогли придумать способ выйти из систем, которые окружали их в качестве некоего предельного горизонта мысли, едва ли удивительно; однако именно эти специфические и конкретные неудачи проливают свет на то, в каком смысле радикальное движение к чему-то иному является также составной частью системы, которую оно пытается обойти или перехитрить, так что на некоем крайнем пределе сами эти бунтарские жесты оказываются запрограммированными в системе. Этот процесс не сводится всего лишь к обдумыванию новых мыслей, скорее это нечто совершенно иное и более ощутимое, а именно производство репрезентаций; в самом деле, в этом отношении приоритет литературного и культурного анализа над философским и идеологическим исследованием заключается как раз в этой конкретной полноте деталей, предоставляемой каждой репрезентацией в плане ее провала. Важна неудача воображения, а не его успех, поскольку в любом случае проваливаются все репрезентации, а воображать всегда невозможно. Это также означает, что в терминах политических позиций и идеологий все радикальные позиции прошлого являются ущербными именно потому, что они потерпели неудачу. Продуктивное применение былых радикализмов, таких как популизм, феминизм Гилман или даже антитоварные импульсы и установки, которые начали изучать Лирз и другие, состоит не в их триумфальной сборке в качестве радикальной традиции-предшественника, но именно в их трагической неспособности создать эту исходную традицию. Прогресс в истории осуществляется скорее за счет неудач, чем успехов, как не уставал повторять Беньямин; и было бы лучше считать Ленина или Брехта (если взять наугад самые громкие имена) неудачниками, то есть деятелями или агентами, которых сдерживали их собственные идеологические пределы, ограничения их исторического момента, а не триумфальными образцами в том или ином агиографическом или ритуальном смысле. Коррумпированность Драйзера в этом смысле весьма показательна; но Майклз в своих обличениях радикальных интерпретаций Драйзера, с его точки зрения неверных, не принимает в расчет то, почему читатели вообще выдвигали такие интерпретации в прошлом и почему они продолжают делать это сейчас, то есть почему нечто в тексте должно столь настойчиво искушать нас, заставляя предполагать, что эта продуманная анатомия товарного вожделения может корениться в какой-то внутренней дистанции от него, а не в безусловном с ним соглашательстве. Но это и есть двусмысленность именования определенного феномена и его обозначения или выдвижения на первый план: как только он выделяется в умственном взоре в качестве чего-то обособленного, он становится предметом суждения независимо от намерения автора; а потому читателей Майклза, которые неправильно прочтут и поймут его самого, можно будет простить, если они решат, будто сам он оценивает товарное вожделение у Драйзера как нечто позитивное, несмотря на его многочисленные заверения, что на самом деле оно вообще не может оцениваться в этом смысле, позитивно или негативно, и что мы не можем занимать подобные позиции в отношении самой реальности.
Действительно, «момент истины» антилиберализма Майклза (я считаю, что его невозможно называть консерватизмом в каком бы то ни было позитивном или содержательном идеологическом смысле) можно лучше понять по аналогии с тем, что я назову онтологическими обязательствами различных стадий современного (или, лучше сказать, буржуазного) романа. Тех, кого Лукач называл великими реалистами, то есть главных романистов-реалистов девятнадцатого века можно описать в терминах своего рода эстетически задрапированной заинтересованности в самом Бытии (то есть заинтересованности в представлении общества как определенной формы стабильного Бытия), которое, несмотря на все свои судороги и внутренние ритмы своих закономерных изменений, может со временем быть постигнуто и зафиксировано как таковое. Какими бы прогрессивными ни были некоторые из них, они в силу своего призвания и эстетики могли быть не заинтересованными в таком представлении о социальном мире, которое бы допускало резкие модификации и, так сказать, диалектические изменения самих законов этого порядка, как и локальной формы его «человеческой природы». Более глубокое формальное родство между такими романистами и собственно историками указывает на то, что профессия вторых точно так же определяет своего рода онтологическую приверженность значительной плотности социального бытия и опыта. Интересы самого Майклза как исторического критика (нового типа), как мне кажется, по существу сходятся с такими интересами, поскольку теоретики, которых он считает радикальными, угрожают стабильности предмета исследования (в данном случае называемого попросту «рынком») и, предлагая, по-видимому, заменить его чем-то другим, опошляют и подрывают исследовательский проект.
Все это, по-моему, меняется с так называемым модернизмом, когда опыт реального социального изменения в период индустриализма наводит на серьезные сомнения относительно стабильности бытия и вызывает не менее серьезное ощущение сконструированной или демиургической природы социального; поскольку в постмодерне этот процесс завершился, художников этого последнего периода едва ли можно беспокоить Бытием как таковым, ведь они убеждены в невесомости и текстуализации множественных социальных реалий. Эта более постмодернистская позиция будет, видимо, в большей степени характеризовать левое, скажем так, крыло Нового историзма, тогда как высокий модернизм, вероятно, станет уделом историографии совсем другого толка, в стиле Хейдена Уайта.
Рассмотрение концепции рынка самого Майклза приводит нас теперь к третьей линии его книги, поднимая вопрос об исторической парадигме, которая в некоторых случаях, видимо, неявно эту линию подкрепляет, тогда как в других занимает центральное место, становясь официальной темой и главным вопросом. Прежде всего следует отметить, что «рынок» у Майклза — это то, что сегодня с презрением называют тотализирующим понятием. В этом он расходится с основным направлением Нового историзма, который в своих ренессансных и викторианских подразделах, похоже, не полагает и не предполагает той или иной отсутствующей, но при этом всеохватной тотальности или системы. Нет, вероятно, смысла указывать на то, что Майклз систематически эксплуатирует не что иное, как этот особый прием «именования системы», который смещает акцент — а потому и типы требующихся объяснений — с производства или распределения на обмен и потребление. Критика Майклзом риторики производства не обращена явно против марксизма (который у него в качестве отдельной темы не фигурирует); на самом деле ее главной мишенью является, скорее, феминизм Шарлотты Перкинс Гилман. В то же время, чтобы избежать недоразумений, стоит отметить, что Марксов анализ капитала не является (вопреки мнению Бодрийяра) «продукционистским» и что
- Постмодернизм в России - Михаил Наумович Эпштейн - Культурология / Литературоведение / Прочее
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Массовая культура - Богомил Райнов - Культурология
- Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России - Сергей Аверинцев - Культурология
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Современный танец в Швейцарии. 1960–2010 - Анн Давье - Культурология
- Драма и действие. Лекции по теории драмы - Борис Костелянец - Культурология
- История советского библиофильства - Павел Берков - Культурология
- Лучший год в истории кино. Как 1999-й изменил все - Брайан Рафтери - Кино / Культурология