Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В учебниках восемнадцатый век обычно определяется как время рождения Истории — историографии и чувства истории, как и возможностей (если еще не практики) современной историографии. То, как эта характеристика связана с другим его псевдонимом, Веком Разума, определяется особой координацией применения разума и появления тех новых исторических реалий (открытием старых, радикально иных способов производства в обеих Америках и на Таити, конфликтом способов производства в дореволюционной Европе), с которыми ему ранее никогда не приходилось иметь дела. Достигнув этой стадии, Разум надолго «отбросит все факты»[207] (если воспроизвести одно из самых скандальных заявлений Руссо) и попытается заниматься историей путем лишь абстрактной дедукции или редукции. Или, иными словами, пробиться в мысли к началам того или этого («начало» — едва ли не главная категория в этом философском споре об «истории»), выбросив все несущественное из материи современной жизни. Кантовское выражение, обозначающее эту процедуру, которой он придерживался в своем собственном философском рассуждении, одним из первых его переводчиков было весьма вольно передано как «уничтожение в мысли»[208]. После появления в девятнадцатом веке более богатой эмпирической историографии эта процедура перестала служить важной характеристикой работы философского разума, будучи сведенной к статусу «мысленного эксперимента», или же, как в феноменологии, к понятию Мерло-Понти о «фантомной части тела» (ощущения в ампутированной конечности, выступающего иллюстрацией невозможности постичь то, без чего мы просто не можем быть — например, без Языка, самого Бытия или же тела). Следовательно, эпистемологическая привилегия восемнадцатого века, его ценность для нас — ценность уникальной концептуальной лаборатории — состоит в парадоксальной ситуации, поскольку он (особенно в лице Руссо) не только произвел понятие «происхождения», но и почти в то же самое время выдвинул его как нельзя более убийственную критику. Этим, видимо, частично объясняется, почему Руссо стал идеальным предметом исследования для де Мана.
Также Руссо можно прочесть как первооткрывателя концептуального пространства, которое позже было утверждено собственно диалектикой; однако в главе де Мана о том фундаментально диалектическом тексте, которым является «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми» (которое далее мы будем называть просто «Вторым рассуждением»), не дается адекватной картины более общей нарративной формы этого эссе, в том числе и потому, что его главная иллюстрация — гигант как метафора — извлекается из второстепенного фрагмента (до конца не известно, наброска или продолжения «Второго рассуждения») под названием «Эссе о происхождении языков».
Мысли Руссо о языке во «Втором рассуждении», несомненно, достаточно интересны, и не только своим содержанием, но также своей функцией и позицией в повествовании. Они могут послужить фундаментальной демонстрацией только что упомянутого «уничтожения в мысли», показывая, как Руссо неизменно «отбрасывает все факты», чтобы достичь по крайней мере негативного понятия «естественного состояния» — последовательно снимает с бытия человека множество слоев всего искусственного и «ненужного», социального, роскошного и, следовательно, аморального, дабы увидеть, что останется, когда все эти ненужные вещи отброшены. Потом, достигнув этого пункта, Руссо повернет движение вспять, чтобы реконструировать историю, в которой возникли эти ущербные дополнения и человеческое общество, каким мы его знаем сегодня. Следовательно, он оказывается едва ли не первым примером «прогрессивно-регрессивного метода», приписанного Сартром Анри Лефевру, хотя последний возводит его к самому Марксу (и его предисловию к «Очерку критики политической экономии»)[209].
У Руссо этот поворот вспять не лишен, однако, проблем, что становится очевидным в его замечаниях о языке, который сам является в точности одним из тех «несущественных» социальных добавлений и дополнений, которые мысленное уничтожение, применяемое Разумом, полагает возможным устранить из человеческой жизни. Проблема заключается в том, что Руссо настолько убедил самого себя доказательством того, что язык, собственно, вообще никогда не мог возникнуть, что он вынужден прервать свою работу в замешательстве, поскольку язык, очевидно, как-то все-таки возник. «Эссе» возвращается затем к этой загадке, которую пытается решить разными способами, но так и не приходит к заключению.
Его повествование, однако, совершенно очевидно требует нового типа понятия причины — детонатора, чтобы повернуть вспять и объяснить начала самой Истории в смысле динамики «горячих обществ» у Леви-Стросса или же происхождения государственной власти в марксистском смысле. Конечно, неверно было бы приписывать Руссо некое однозначное (а потому и квазирелигиозное) представленйе об этом Падении или же некую единую форму причинности или детерминации. «Второе рассуждение» и в самом деле постулирует или предполагает в виде гипотезы ряд локальных отправных точек, к которым в разных местах текста причисляются сексуальность (которая стимулирует борьбу среди мужчин из-за любви и зависти, то есть не просто устанавливает неравенство, но также порождает потребность в языке (РПН 68, 76]) и, самое главное, частную собственность («Первый, кто, огородив участок земли придумал заявить: „Это мое!“» [РПН 72]). Диалектической или по крайней мере протодиалектической является у Руссо[210] двойная валентность самой «способности к совершенствованию», которая определяет все отличительные качества людей как таковых, а также детерминирует их едва ли не неизбежное падение, ведущее их к деградации, коррупции и цивилизации (РПН 54-55).
«Лингвистическая» интерпретация у де Мана оправдывается тем, что этот процесс у Руссо постоянно описывается в категориях дифференциации: классовым опытом восемнадцатого века был, прежде всего, опыт невыносимости кастовых отличий, рангов, спесивости важных людей и навязчивого внимания к «достоинству» и манерам, то есть всего того, что получило сильное выражение в эпониме «неравенства» — больше в феодальном и социальном, чем, экономическом смысле. Такая дифференциация, однако, открыто описывается Руссо в протолингвистических категориях и одновременно, как мы вскоре увидим, в качестве более глубокого смысла происхождения самого языка.
Последний сдвиг в повествовании заслуживает здесь упоминания, поскольку он образует кульминацию «Второго рассуждения» и доходит до своего рода потенциации или диалектического усиления первых «неравенств»; а именно до происхождения самого государства и государственной власти, чьей фальшивый договор, как Руссо желает показать, является гигантским надувательством и розыгрышем (и это оказывается первичной мотивировкой его собственной версии настоящего «общественного договора», которую мы рассмотрим далее).
Мы почти ничего не знаем о перекличках более личного толка между де Маном и Руссо, а потому можем лишь домысливать их (то, что бельгийцу была интересна маргинальность Швейцарии по отношению к Парижу как большому центру, представляется, впрочем, достаточно очевидным). Но есть несколько оговорок; я имею в виду момент, когда Барт в
- Постмодернизм в России - Михаил Наумович Эпштейн - Культурология / Литературоведение / Прочее
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Массовая культура - Богомил Райнов - Культурология
- Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России - Сергей Аверинцев - Культурология
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Современный танец в Швейцарии. 1960–2010 - Анн Давье - Культурология
- Драма и действие. Лекции по теории драмы - Борис Костелянец - Культурология
- История советского библиофильства - Павел Берков - Культурология
- Лучший год в истории кино. Как 1999-й изменил все - Брайан Рафтери - Кино / Культурология