Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Маргарита летела и думала о том, что она, вероятно, где-то очень далеко от Москвы… Маргарита чувствовала близость воды и догадывалась, что цель близка. Сосны разошлись, и Маргарита тихо подъехала по воздуху к меловому обрыву. За этим обрывом внизу, в тени, лежала река. Туман висел и цеплялся за кусты внизу вертикального обрыва, а противоположный берег был плоский, низменный. На нем, под одинокой группой каких-то раскидистых деревьев, метался огонечек от костра и виднелись какие-то движущиеся фигурки. Маргарите показалось, что оттуда доносится какая-то зудящая веселенькая музыка. Далее, сколько хватало глаз, на посеребренной равнине не виделось никаких признаков ни жилья, ни людей…» Вся эта картина ночной реки напоминает не столько ведьмовский шабаш, сколько студенческий или гимназический пикник на Днепре, где-нибудь в районе Труханова острова или Чертороя.
«В какой же реке Маргарита купалась с русалками? Что означает само это купание?.. – ведет дальше Феликс Балонов. – Оказавшись у киевской Лысой горы, Маргарита могла выкупаться только в Днепре или впадающей здесь в него маленькой речке (к слову, в ранних редакциях романа описывается именно речка – не река). Когда-то по киевскому Подолу текла речка Почайна… В ее-то устье, а не в самом Днепре, слишком здесь глубоком и имеющем крутой, обрывистый правый берег, по мнению многих историков, и крестил Русь Владимир в 988 году. Обряд крещения был прост: люди входили в реку и омывались ее водами… Место слияния Почайны и Днепра было своеобразным аналогом новозаветного Иордана… Неизбежно и Киев в представлении верующих становился аналогом Иерусалима…»[223]
Вот в этом все дело: прежде чем попасть на воландову «черную мессу» (антимессу), Маргарита проходит обряд «раскрещивания», «антикрещения», «черных крестин», и совершается этот обряд на берегу реки, около того места, где происходило, по-видимому, великое киевское крещение. Маргарита входит как бы в ту же воду, но с другой стороны, что дает довольно точное указание на один из киевских объектов, идентифицируемых с Лысой горой – местом бесовских шабашей. Булгаковская картина местности вполне соответствует описанию Николая Сементовского, известного киевоведа середины XIX века: «Лысая гора Киевская, издревле знаменитая бываемым на ней собранием Киевских, как самых старших, ведьм, по простонародному верованию русских людей, так и прилетающих со всех концов России, находится за Черторыею на левом берегу Днепра. Она вполне выказалась, когда мы приблизились к истоку Черторыи: вот она вдали, длинная светло-желтая песчанная полоса, поднявшаяся в горизонт несколько выше окружающей ее местности, покрытой по местам сосновыми перелесками. Вот эта знаменитая Лысая гора, главнейшая резиденция наших русских ведьм. Конечно, что в быстрых и глубоких волнах Чарторыи, плещущих не в дальнем расстоянии от подошвы столицы ведьм, издревле завелись и обитают Днепровские русалки. Надобно бы было приехать г. Даргомыжскому в Киев, сесть с нами на пароход «Анастасия» и осмотреть поэтическое местопребывание <…> Днепровских русалок, обозреть притом и Лысую гору <…> тогда садись и оперу пиши, и верно выйдет хорошо…»[224]
Булгаков, вдоволь насмотревшись на «поэтические местопребывания», сел писать не оперу, а роман, в котором и днепровские откосы, и киевская Лысая гора, и все прочие мифологические реалии описаны, но не названы, как это часто бывает в булгаковских произведениях.
Киев у Булгакова не в изображениях родного города, не в названиях киевских реалий, вообще не в «теме» – он в самой структуре мышления писателя, в типологии его творчества. Предстоит ли художнику-живописцу нарисовать портрет, написать пейзаж или построить жанровое полотно – он все равно окунает кисти в свою палитру. Так и Булгаков – окунает свои кисти в Киев, что бы ни предстояло ему изобразить. Его модель мира была киевоцентричной. Он, если можно так выразиться, мыслил Киевом. Киев был для него своего рода матрицей, на основе которой воссоздавались другие булгаковские Города. Брался отвлеченный от Киева образ Города – и на него накладывались дополнительные цвета и оттенки Иерусалима, Рима, Москвы, Константинополя, извлеченные из Киева же. И начиналась мистерия гибели Вечного города.
VI
Катастрофа, пережитая Булгаковым в Киеве в годы революции и Гражданской войны, была, по-видимому, самым серьезным событием в его жизни. С детства привычный, воспринятый как норма уклад, устоявшиеся «вечные» культурные ценности и сама цивилизация, казалось, подошли к концу и под громыханье копыт апокалиптического коня катились в тартарары. Жизнь человеческая – ценность величайшая, основополагающая, абсолютная – перестала что-либо стоить, что-либо значить. С точки зрения разрушаемого мира, в его понятиях – это был конец света. Гул гибели Города и гибели мира слились в нерасчленимый сигнал тревоги. Киевская эсхатология Михаила Булгакова – «сокрытый двигатель его».
Апокалипсис пронизывает всю «Белую гвардию» – начиная с эпиграфа и вплоть до последних страниц. Лейт-мотив булгаковского романа – добросовестное свиде-тельство очевидца, ставшее художественной находкой. Примерно с октября 1918 года апокалиптические идеи, образы, интонации захлестнули киевскую прессу, и мрачное красноречие Иоанна Богослова стало стилем город-ской журналистики.
«Разве мы живем теперь?
Нет. Мы пребываем по инерции…
Одна лишь Божья кара властна над этой немочью…
И реки станут горькими, потому что их залили человеческой кровью.
И придут в города дикие звери, привлеченные запахом падали.
И огненный дождь упадет с неба, чтобы сжечь четвертую часть человечества.
И возмущенная земля всколыхнется, чтоб от стыда и ужаса скрыться под водами. И еще одна четверть людей погибнет в развалинах своей жизни.
Так будет, ибо книга судеб одна, и дерзко сорвана с нее печать. Зашелестели страницы и сбывается виденное и слышанное Иоанном…
И раздается уже топот апокалиптических всадников, несущих за собою мор и глад и землетрясение и смерть.
Звезда, именуемая „Полынь“, уже упала на землю…»[225]
Нет, это не из Апокалипсиса и не из «Белой гвардии». Это из статьи некоего Савватия (не имя священника, а псевдоним, возможно, писательницы Д. И. Потапенко), одновременной событиям романа и помещенной в киевской газете – среди других, подобных. Газетная статья выглядит черновиком булгаковского романа или каким-то фрагментом, не вошедшим в окончательный текст, но в киевской периодике тех месяцев подобных черновиков и фрагментов – без числа. Они-то в совокупности и составляют киевский «прототип» апокалиптического лейтмотива «Белой гвардии». Перед тем, как прозвучать в булгаковском Городе, мрачные пророчества Иоанна звучали в Киеве, и «Белая гвардия» пропитана ими настолько, что автор может позволить себе такой ход: Алексей Турбин уговаривает своего чересчур набожного пациента-сифилитика «поменьше читать Апокалипсис». Апокалиптические мотивы переводятся в разряд объективных признаков эпохи, ее «истории болезни».
Среди читателей Булгакова и исследователей его творчества бытует вполне обоснованное убеждение в чрезвычайном интересе писателя к Библии. Но – «На всю ли Польшу вы идете, господа, или на какую-либо из ее частей?» – этот гамлетовский вопрос следовало бы переадресовать Булгакову, «идущему на Библию». В огромной, многосоставной, противоречивой Книге есть все для всех, и каждый находит свое, отбирает необходимое для себя здесь и сейчас. А. В. Амфитеатров некогда заметил, что обер-прокурор Синода, светский идеолог и арбитр русской церкви К. П. Победоносцев охотно цитирует Библию, но почему-то только первую часть – Ветхий Завет. Это замечание открывало некоторые свойства обер-прокурорской набожности: Победоносцеву была по душе жестокость и мстительность ветхозаветного Бога. Предоставляемый Библией выбор так велик, что позволяет остроумному журналисту бросить разоблачительный намек: скажи мне, что тебе близко в этой Книге…
Пора уже заметить, как осторожно Булгаков обходит Ветхий Завет и как широко он развернут к Новому – Евангелию. Что бы ни скрывалось за этим – недостаток ли интереса, избыток благоговения или какая иная причина, – но Ветхий Завет у Булгакова явно замолчан. По булгаковским произведениям без подсказки комментатора можно и не догадаться о существовании первой части Библии, но вторая дает себя знать полногласно и везде. Интерес к Евангелию тоже избирателен, направлен и не распределен равномерно по всему тексту. Если поставить перед собой фантастическую задачу – реконструировать Евангелие по творчеству Булгакова, то окажется, что писатель замечает, непрерывно осмысляет и перевоплощает только два евангельских момента: все, что касается Страстной недели, и все, что касается пророчества Иоанна Богослова. Евангелие видится Булгакову сочетанием этих двух моментов, остальные – как бы «вне резкости», «не в фокусе» его художественного зрения. Страстную неделю переживают, как правило, булгаковские поэты и ученые, мастера и пророки; Апокалипсис, тоже как правило, обрушивается на его Вечные города. Последние дни одних совпадают с последними временами других.
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Языки культуры - Александр Михайлов - Культурология
- Военные пословицы русского народа - Шахнович Михаил Иосифович - Культурология
- Массовая культура - Богомил Райнов - Культурология
- Очерки Фонтанки. Из истории петербургской культуры - Владимир Борисович Айзенштадт - Биографии и Мемуары / История / Культурология
- Быт и нравы царской России - В. Анишкин - Культурология
- Колонизация Новороссийского края и первые шаги его по пути культуры - Дмитрий Багалей - Культурология
- Психологизм русской классической литературы - Андрей Есин - Культурология
- Я++: Человек, город, сети - Уильям Митчелл - Культурология
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика