Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цельс был язычник, железный рационалист, но с тем староримским конформизмом, который не давал ему сделаться таким же совершенным атеистом, как его близкий друг Лукиан Самосатский. У него не было блестящей иронии Лукиана, благодаря которой обличение Перегрина и поверивших ему христиан читается почти как отрывок из Вольтера. Цельс — суровый и строгий наблюдатель. Он увидел не просто маленькую группку ремесленников, школьных учителей, женщин и рабов, готовых принять любое бессмысленное пророчество, но и достаточно серьезных людей, подрывавших основания государства. Его пространное разыскание с первых до последних слов проникнуто искреннейшим негодованием: «Появилась новая порода людей, вчера только родившаяся, без рода и племени, соединившихся против всех божественных и гражданских установлений. Их преследует закон, повсюду они покрыты бесчестием, но похваляются всеобщей ненавистью. Это христиане». Далее Цельс перечисляет внутренние противоречия догматики, расхождения между разными церквями, взывает к разуму и, наконец, грозит: «Но если вы попытаетесь поколебать наши устои, принцепс покарает вас, и поделом. Ибо если все будут поступать так, как вы, ничто не предотвратит случая, при котором император останется брошен и один, а мир станет добычей самых грубых и диких варваров. Вскоре не останется и следа от нашей замечательной религии и навсегда невозможно станет торжество истинной мудрости».
Эта реакция честного легитимиста — самый сильный и показательный документ, дошедший с того времени, когда невидимый, невозможный, неравный бой между Марком Аврелием и Элевферием, Рустиком и Юстином, Цельсом и Иренеем начал клониться в сторону неприметных людей. Вскоре самим христианам аргументация Цельса (современники не обратили на нее большого внимания; Марк Аврелий, очевидно, думал то же самое) показалась опасной — до того, что полвека спустя великий церковный апологет Ориген счел нужным пункт за пунктом опровергнуть ее, благодаря чему теперь и можно с ней познакомиться. Так постепенно для нас проясняется смутная прежде картина, как на глазах бессильного Марка Аврелия набирал силу христианский мир. Кажется, будто император не понимал, презирал, недооценивал это явление. На самом деле тайный инстинкт предупреждал его об опасности, а разум Цельса прозорливо анализировал эту опасность. Оба они проиграли бой, даже не начав его. Ну и что? Империя все равно осталась в выигрыше: ведь христиане вовсе не собирались разрушать ее.
Это свойственно человеку
В наше время о Марке Аврелии судят довольно строго, потому что слишком многого ожидают от мудрого и великодушного императора, который писал: «Полюби человеческую природу» (VII, 31) и «Любить и тех, кто промахнулся, — это свойственно человеку» (VII, 22); от императора, который был «любим всеми гражданами», «исполнен доброты ко всему человечеству», единодушно оплакан после смерти и почитаем всеми своими преемниками. Между тем в его правление не видно крупных социальных и гуманитарных сдвигов, которых следовало бы ожидать. Наоборот, положение «подлого народа» в отношении уголовных наказаний стало еще тяжелее, а религиозная терпимость едва ли не сделала шаг назад, не говоря уже об упорных войнах колониального типа и неспособности сдержать инфляцию. Где же нравственный прогресс, а вернее — чего мы не понимаем?
Ошибочна, скорее всего, наша точка зрения. Время Марка Аврелия благоволило к нему потому, что видело прежде всего его благие намерения, причем никто не представлял себе, как это можно за несколько лет что-то всерьез улучшить. Подданные императора не удивились бы и не огорчились бы, прочитав в «Размышлениях»: «На Платоново государство не надейся, довольствуйся, если самую малость продвинется. И когда хоть такое получится — за малое не почитай» (IX, 29). А малое продвижение в способе управления современники, конечно, видели: это от нас, осужденных читать лишь немногие официальные документы, скрыты возможности его прагматизма. Арсенал законов во II веке не сильно изменился со времен Августа (да мы ведь и до сих пор живем по императорскому кодексу), но преторская юстиция делала его более гибким и гуманным, приспосабливая к духу царствования. Христиане считались преступниками, но их можно было не ловить. Прелюбодеяние подлежало суровому наказанию, но на него закрывали глаза. Раб считался вещью, но с ним полагалось хорошо обращаться.
Марк Аврелий не уничтожил рабства; этот институт даже в Европе существовал еще много веков. Он был вполне законным, но кое в чьих глазах уже не таким легитимным. Мы ведь тоже поневоле, в темных областях бессознательного носим в себе формы отжившего устройства, сомнительные обычаи, анахронические представления и не можем отрешиться от них, не повредив собственного существа. Рабство морально смущало многих римлян, но его уничтожение нарушило бы равновесие в обществе, и никто в нем не был заинтересован. Условия повседневного общежития, перспектива освобождения делали рабскую жизнь, особенно в городе, сносной, и призрак Спартака уже не преследовал умы.
При всем том часто жалеют, что у Марка Аврелия нет фразы, похожей на Сенеку: «Они рабы? Нет, люди». Но в «Дигестах» сохранено семьдесят текстов его времени, регулирующих положение раба в доме хозяина и дающих отпущенникам гарантии от всяких попыток оспорить их новый статус. Гай в «Институциях» прямо пишет: «В наши дни ни римским гражданам, ни кому другому не дозволено без меры и уважительной причины свирепствовать против своих рабов. Излишняя суровость господ к рабам запрещена императорской конституцией». Кажется, ясно? Нет, не совсем: ведь никакой юридический или литературный текст не даст представления о реальном разнообразии положения рабов. Здесь большую роль играло везение, но все большую со временем — также и способности. У секретаря Плиния Младшего, которого господин посылал в Египет лечить горло, и у человека, привязанного к мельничному колесу, об участи которого жалел Апулеев осел, по закону был один статус. Первый по завещанию хозяина, несомненно, вскоре получил свободу и стал комедиантом, второй выхаркал разрушенные легкие в «эргастуле» какого-то большого поместья. В принципе Адриан велел проверять и очищать эти частные каторжные тюрьмы, но никто не знал, что на самом деле творилось в деревенской глуши. Если верить Фенелону, там и пятнадцать столетий спустя люди жили подобно зверям.
При Антонинах отпуск на волю вошел в моду, так что пришлось даже ввести квоту на коллективные освобождения. За этими показными жестами нередко видят корыстный расчет: избавиться от стареющих рабов, обеспечить себе доходную клиентелу, получить подставных лиц для различных сделок. Проще представить себе, что простая человечность соединялась с сознанием факта, что свободный человек лучше работает и менее опасен. Давно прошли времена, когда, если верить Сенеке, сенат отклонил предложение одеть всех римских рабов в униформу (ведь тогда они сразу поняли бы, как их в Риме много и как они необходимы). Их стало меньше, причем качество новых рабов — хуже: ведь теперь не было возможности порабощать население стран древней культуры. Даже странно, откуда во II веке взялось столько якобы греческих рабов; очевидно, у многих из них греческим было только имя, данное им из снобизма.
Ускорило ли христианство этот процесс, боролось ли там, где проявлялось его влияние, за уничтожение рабства? Таких признаков не видно, и это доказывает, что умы не были готовы к подобной общественной перемене. Верные держались совета апостола Павла: «Каждый оставайся в том звании, в котором призван. Рабом ли ты призван, не смущайся; но, если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся». Но призывая мириться со своей участью, общины взамен давали братство — рычаг христианского движения. Весть о надежде действенно и явственно воплощалась уже в этом мире; прежде этого никогда не бывало, по крайней мере не было такого глобального учения и такого основания для нового духовного общества, открытого для всех без исключения. Цельс и Лукиан были правы: ряды христиан пополнялись главным образом из числа бедных и отверженных, но те, кого они имели в виду, принадлежали к числу не столько рабов, сколько к сословию подонков римского общества: ремесленников, подмастерьев, бедных учителей, а главным образом — к классу структурных безработных, называвшемуся «фрументарный плебс». В Риме это были двести тысяч граждан, от века живших только за счет «аннон» — раздач зерна и масла от специального ведомства, министерства продовольствия и социального обеспечения. Так что лучше было быть рабом в богатом доме, чем бедным гражданином. Вот почему нам не следует преувеличивать проблему рабства и возмущаться, почему Марк Аврелий был безразличен к такой чрезвычайной несправедливости. У христиан это было тоже не главное оружие.
- История России с древнейших времен. Том 8. От царствования Бориса Годунова до окончания междуцарствия - Сергей Соловьев - История
- Османская империя. Шесть веков истории - Оливье Буке - Зарубежная образовательная литература / Исторические приключения / История
- Дневники императора Николая II: Том II, 1905-1917 - Николай Романов - История
- Варвары против Рима - Терри Джонс - История
- Эпизоды истории в привычках, слабостях и пороках великих и знаменитых - Сергей Цветков - История
- Саладин. Победитель крестоносцев - А. Владимирский - История
- Тайна царя-отрока Петра II - Алель Алексеева - История
- История и поэзия Отечественной войны 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / История / Прочее / Русская классическая проза
- Александр III - богатырь на русском троне - Елена Майорова - История
- Открытое письмо Сталину - Федор Раскольников - История