Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будущая судьба, точно смертельная болезнь, уже незримо таилась в жизни этих людей. Ассимилированные евреи выстроили систему гуманистических ценностей и из нее смотрели на мир. Они были уверены, что перестали быть евреями и то, что имело отношение к «евреям», к ним было неприменимо. И эта странная уверенность превратила их в слепых или полуслепых существ. Мне всегда нравились ассимилированные евреи, потому что в них еврейский характер, а также, возможно, и еврейская судьба проявлялись в концентрированной форме.
В «Баденхайме» я постарался соединить зримые воспоминания детства с зримыми воспоминаниями о Холокосте. Я чувствовал, что должен хранить верность обоим мирам. Другими словами, мне не пристало изображать жертв в приукрашенном виде, следовало представить их при полном освещении, как есть, но в то же время высветить скрытую в каждом будущую судьбу, о которой они не догадывались.
Это как узкий мост без перил, с которого очень легко сорваться.
Рот: До вашего прибытия в Палестину в 1946 году вы не знали иврита. Какое влияние, по‐вашему, это обстоятельство оказало на вашу прозу, написанную на иврите? Вы когда‐нибудь задумывались об особой связи между тем, как вы пришли к ивриту, и тем, как вы пишете на иврите?
Аппельфельд: Родной язык моей матери – немецкий. Мои бабушки и дедушки говорили на идише. Большинство жителей Буковины, где прошло мое детство, были русинами и говорили на русинском. Но власть принадлежала румынам, и от всех нас требовали говорить и на румынском. Когда началась Вторая мировая, мне было восемь лет, и меня депортировали в лагерь в Трансмистрии[94]. После побега из лагеря я жил среди украинцев и выучил украинский. В 1944 году меня освободила русская армия, и я работал у них вестовым, так я еще выучил и русский. Два года, с 1944‐го по 1946‐й, я скитался по всей Европе и нахватался разных языков. Когда же наконец в 1946 году я добрался до Палестины, в моей голове роилась масса наречий, но, по правде сказать, своего родного языка у меня не было.
Я выучил иврит ценой больших усилий. Это трудный язык, суровый и аскетичный. В его древней основе лежит изречение из Мишны: «Ограда мудрости – молчание». Иврит научил меня мыслить, быть скупым на слова, избегать избытка прилагательных, не вмешиваться в чужую речь и не интерпретировать ее. Я говорю: он «научил меня». На самом деле все это требования, которые язык предъявляет говорящему на нем. Если бы не иврит, вряд ли бы я пришел к иудаизму. Иврит открыл мне сердце еврейского мифа, особенности еврейского мышления и верований от эпохи написания Библии до Агнона[95]. Это могучая традиция еврейской творческой мысли протяженностью в пять тысяч лет, со всеми ее взлетами и падениями: поэтический язык Библии, язык законов Талмуда и мистический язык Каббалы. Это богатство порой нелегко постичь. Порой смущает обилие ассоциаций, множество миров, таящихся в одном слове. Но это неисчерпаемые ресурсы. В конечном счете вы находите там больше, чем искали.
Как и многие другие подростки, которые прибыли в эту страну, уцелев в Холокосте, я хотел убежать от своих горьких воспоминаний, от своей еврейскости и стать другим. Что только мы ни делали, чтобы стать другими, стать рослыми, блондинами, сильными, гоями, мечтали обзавестись прочими внешними обманками. Иврит звучал в наших ушах как нееврейский язык – вот почему, наверное, мы с такой легкостью влюбились в него.
Но затем произошло нечто удивительное. Этот самый язык, который, как мы считали, должен был помочь нам раствориться в забвении своего прошлого и слиться в израильском прославлении исторической земли и народного героизма, этот язык повел меня и привел, против моей воли, к тайным сокровищницам иудаизма. И с тех пор я от них не отходил.
Рот: Живя в этом обществе, вы постоянно находитесь под градом новостей и политических дебатов. Но как романист, вы, в общем‐то, отвлеклись от повседневных бурь израильской политики ради осмысления сложнейших жизненных обстоятельств, выпадающих на долю евреев. Но что эти политические бури значат для вас как для романиста? Какое влияние на вас как на писателя оказывает жизнь в этом саморазоблачающемся, самоутверждающемся, сомневающемся в себе и мифологизирующем себя обществе? Жизнь в гуще постоянно меняющихся новостей когда‐либо соблазняла ваше творческое воображение?
Аппельфельд: Ваш вопрос затрагивает очень важную для меня тему. Верно, жизнь в Израиле с утра до вечера изобилует драматическими событиями, и есть немало людей, которых эта драма буквально опьяняет. Такая лихорадочная активность – не только результат давления на страну извне. Тут еще дело и в свойственной евреям неугомонности. Все у нас бурлит и кипит. У нас много говорят, до хрипоты спорят. Нравы еврейского местечка-штетла никуда не делись.
Одно время у нас были очень сильны предубеждения против диаспоры, отвращение от всего, связанного с жизнью евреев. Сегодня все немного изменилось, хотя наша страна по‐прежнему не может угомониться, у нас сплошная путаница, жизнь полна радостей и горестей. Сегодня у нас сияет свет искупления, а завтра наступает тьма. И писатели тоже втянуты в эту путаницу. Оккупированные территории, например, – это же не только политическая проблема, но и литературная тема.
Я приехал сюда в 1946 году, мальчишкой, но уже сполна вкусившим жизненных тягот и страданий. Днем я работал в кибуце на ферме, а вечерами изучал иврит. Многие годы я скитался по этой кипучей стране, потерянный, без жизненных ориентиров. Я искал себя, надеялся найти родителей, потерявшихся в вихре Холокоста. В сороковые годы у всякого, кто здесь оказался, было ощущение, что на этой земле ему суждено возродиться как еврею, поэтому всякого могла ожидать чудесная судьба. Всякое утопическое сознание порождает такую атмосферу ожидания чуда. И не забудьте: это все происходило после Холокоста. Желание быть сильным диктовалось не только идеологией. «Никогда больше мы не уподобимся овцам, идущим на скотобойню!» – неслось из громкоговорителей на всех перекрестках. Я сам мечтал примкнуть к этой могучей деятельности, принять участие в приключении рождения новой нации. По наивности я верил, что моя активность заглушит мои воспоминания и я заживу счастливой жизнью подобно уроженцам этой земли, освободившись от кошмаров моего еврейского прошлого, но что я мог сделать? Нужда, можно даже сказать, необходимость оставаться верным себе и моим детским воспоминаниям сделала меня замкнутым и задумчивым. Раздумья возвращали меня в места, где я родился и где стоял
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Двести лет вместе. Часть II. В советское время - Александр Солженицын - Публицистика
- Social capitalism as the only true socio-economic system - Михаил Озеровский - Публицистика
- По Ишиму и Тоболу - Николай Каронин-Петропавловский - Публицистика
- Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера - Лайонел Дамер - Биографии и Мемуары / Детектив / Публицистика / Триллер
- Живой Журнал. Публикации 2014, июль-декабрь - Владимир Сергеевич Березин - Публицистика / Периодические издания
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика
- Предел Империй - Модест Колеров - Публицистика
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика