Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это и могло всплыть в памяти, когда Пушкин читал послание “Русским друзьям” с их, в финале, признанием, что в пору дружбы двух поэтов Мицкевич вел “двойную” жизнь, хитря с тираном и ползая “как уж”, а для друзей храня “кротость голубя”. И последние строки одного из вариантов пушкинского “ответа”: “И молим Бога, да прольет Он кротость / В <...> озлобленную душу” — в соседстве со “змеиным” мотивом (“отравляет Божии дары”), — не реминисценция ли этого финала, притом готовая откликнуться в державинском “...я червь, я бог”, то есть в эпиграфе к второй главе “Египетских ночей”? Вместе с тем мотивы “молим Бога” и “Божии дары” переводят коллизию в духовный — библейско-евангельский — план, разворачивая ее в еще одном, очень важном, аспекте.
Речь идет об экзистенциальном “кощунстве”, которое, на метафизический слух Пушкина, могло содержаться в поэтическом “поступке” Мицкевича, — разрушительном вторжении “низшего” в “высшие” сферы поэзии и глубоких человеческих чувств: “политик” в Мицкевиче возобладал над человеком, а человек вознамерился подчинить себе “дар небес”; “уж” захотел вознестись выше “голубя”, “червь” — управлять “богом”. Воскликнувший в свое время: “Какой гений! какой священный огонь!” — Пушкин теперь набрасывает: “Чистый огнь небес / Не может...”, “Чистый огнь небес меняя...”, “Божий дар / Меняя...”, “чистый Божий дар / Нося в заклад...”, “Божии дары / Меняя...”. Здесь, по-видимому, и выговорилось самое главное и самое тревожное для Пушкина.
В отзывах об импровизациях польского поэта встречается один и тот же образ. “Когда он в ударе, — пишет Малиновский Лелевелю в уже цитированном письме, — <...> кажется, какой-то дух терзает его”; “Тебя даже страх охватывает, — признается Одынец, — словно через него говорит дух... Говорящим по наитию духа дан дар обладания всеми языками...” — продолжает он, явно вспоминая событие сошествия Святого Духа на апостолов.
Ничего, разумеется, подобного не приходит в голову Чарскому, пораженному даром Импровизатора выражать “чужие мысли”, делать их “своею собственностью” — тоже в своем роде даром “обладания всеми языками”, отражающимся и в мерцании разных внешних обликов в нем, в его трансформациях (“высота поэзии” и “лавка конторщика”, гений и “шарлатан”). То, что поэтический дар так непостижимо, с точки зрения Чарского, противоречит собственным качествам этого человека, неизбежно подводит к вопросу: что за “дух” “терзает” его?
Очень похоже, что подобный вопрос “терзал” Пушкина в пору пересмотра им своего отношения к Мицкевичу. Отозвалось ли это в тексте “Египетских ночей”, где рефлектируются автором его переживания той поры?
В беловом тексте — нет. В черновом — да. Пораженный импровизацией “Поэт идет — открыты вежды...”, Чарский говорит итальянцу: “Не вы послушны вдохновению, [но] вдохновение послушно вам. Я [почти] сказал бы, что для вас оно не существует, если бы не слышал этих гармонических стихов...”
“...Признак Бога, вдохновенье” (“Разговор книгопродавца с поэтом”, 1824) — “не существует”. Это прямо противоположно ассоциации Одынца; это, по сути дела, то же, что “инкриминируется” Мицкевичу в черновых строках “...Он между нами жил...”: онтологическая путаница, обращение с даром небес как с личной собственностью. Похоже на то, что здесь под сомнение поставлена духовная сущность импровизационного дара польского поэта.
Оставим ненадолго Пушкина: сходные размышления “терзали”, кажется, не только его.
9
Одно с моей страной дано мне бытие.
Мне имя — Миллион. За миллионы
Несу страдание свое...
Это слова из входящей в III часть “Дзядов” (включающую также и известный нам цикл стихов) сцены, которая называется “Импровизация”. Действие ее происходит в темнице, куда брошен поэт и борец за освобождение Польши от власти русского самодержавия; отмеченный явно автобиографическими чертами, герой сменил свое имя Густав на новое — то, что носил герой поэмы, Валленрод. Сотрясаемый ниспавшим на него вдохновением, Конрад разговаривает с Богом: в исступленно-страстном монологе сплетены темы трагической судьбы Польши, романтические мотивы одиночества поэта, непонимания его окружающими, образ очага пламенных страстей, бушующих в груди, как “ушедший вглубь поток”, незримо сотрясающий почву, словно вулкан, готовый взорваться, и тема страдающего народа, который для поэта все равно что плод для матери, носящей дитя во чреве... Монолог обрушивается на своего автора как катастрофа: взяв трагедию Польши целиком “на себя”, герой впадает в состояние одержимости, агрессивного бреда. Отчизна поругана, ее поэт одинок, его не понимает никто в мире — хотя отчизна достойна самой высокой участи, а он, ее поэт, — ни более ни менее как высшее достижение Творца: “Что лучшего Ты создал, Боже правый?” Но раз так, стало быть, в мире царит несправедливость, и исправить ее надлежит именно поэту, возвышающемуся над всеми и страдающему за всех. Поэтому: “Господь, разделим власть, ее достоин я!.. / Хочу, как Ты, царить над душами людскими, / Хочу, как Ты, Господь, владеть и править ими!” Еще шаг — и герой уже грозит: “я <...> сотрясу Твой мир и сброшу Твой алтарь”, — а дальше готов совершить не меньшее, а с точки зрения поляка и большее кощунство: уподобить Творца вселенной русскому царю.
Но Тот, кому угрожает Конрад, уберегает его от этого последнего шага: произнеся слова “...не Отец вселенной ты, а...”, узник падает без чувств на каменный пол темницы — слово “Царь!” договаривает за него “Голос дьявола”. Появляющиеся затем злые духи признаются, что Конрад говорил не сам, не своим голосом, — это они толкали его к падению, внушая жажду “стать Богом”.
Сюжетный драматизм этой тюремной сцены очевиден; но главное в ней — лирический пафос: это душераздирающая исповедь автора. С кровоточащей искренностью Адам Мицкевич повествует в “Импровизации” о “вулкане” терзающих его искушений и мужественно дает им духовную оценку.
Это очень в духе Пушкина, с его умением критически анализировать и оценивать собственные поступки и переживания: “Воспоминание” (“Когда для смертного умолкнет шумный день...”) — переведенное Мицкевичем еще в 1828 году! — что это, как не исповедь и самооценка?
Прочел ли Пушкин сцену “Импровизация” в IV томе стихотворений Мицкевича? И когда? До чтения цикла “Отрывок”, включающего послание “Русским друзьям”, или сколько-нибудь позже, первым делом обратившись к циклу стихов? Вопрос не праздный — потому что сцена “Импровизация” и та, что за ней следует, должны бы вызывать у читателя сострадание автору, уважение к его искренности и способности судить себя. Так знал ли — или вспоминал ли — эти сцены автор стихотворения “...Он между нами жил...”?..
Что до автора повести “Египетские ночи”, то он тюремные сцены безусловно помнит. Размышляя о наличии в повести arriбere-pensбee, тайного подтекста, Ахматова записала: “Полагаю, что одна из тем, „La primavera veduta da una prigione”, дана Чарским, который знал обстоятельства импровизатора”34.
В приведенном выше ходатайстве Пушкин просил позволить Мицкевичу “возвратиться в Польшу, куда призывают его домашние обстоятельства ”. “Я неаполитанский художник <...> обстоятельства принудили меня оставить отечество” — так рекомендуется Импровизатор в первой главе; в конце этой главы Чарский обещает помочь поэту, который “надеялся в России кое-как поправить свои домашние обстоятельства ”. В контексте повести речь идет, видимо, об австрийском гнете, постигнувшем Италию и, вероятно, всерьез коснувшемся “неаполитанского художника”: перед Чарским не просто романтический бродяга, но изгой, оказавшийся на чужбине не по своей воле. Ни о какой тюрьме речи нет — но нет этого в повествовательном контексте, за ним Ахматова усматривает другой35. Осенью 1823 года Мицкевич был арестован и полгода провел в заключении за свою противоправительственную (“патриотическую”) позицию — этот опыт, сказавшийся в сцене “Импровизация”, и продиктовал многое в тех “жалобных песнях”, о которых в послании “Русским друзьям” говорится: “Пусть они возвестят вам вольность, как журавли предвещают весну” (та же мечта о “весне с запада” вложена в уста Пушкина в “Памятнике Петра Великого”).
С реальной судьбой Мицкевича и связано предположение Ахматовой, что “ключевая фраза”, раскрывающая “заднюю мысль” “Египетских ночей”, — это “Весна из окна темницы”, предложенная, как она думала, Импровизатору Чарским, за которым стоит Пушкин.
(Окончание следует.)
1 Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. 8. Л., 1952, стр. 382 — 383.
- Как меня зовут? - Сергей Шаргунов - Современная проза
- Учитель цинизма. Точка покоя - Владимир Губайловский - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Апостат - Анатолий Ливри - Современная проза
- Собрание прозы в четырех томах - Довлатов Сергей Донатович - Современная проза
- Пламенеющий воздух - Борис Евсеев - Современная проза
- Акушер-ха! - Татьяна Соломатина - Современная проза
- Вдовы по четвергам - Клаудиа Пиньейро - Современная проза
- Мои враги (сборник) - Виктория Токарева - Современная проза
- Человек-недоразумение - Олег Лукошин - Современная проза