Рейтинговые книги
Читем онлайн Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов - Евгений Добренко

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 200

Но это повторение оказывается настоящей пародией — «Incipit parodia» — на сам роман и на ницшевского «Заратустру», который понимался самим Ницше как пародия на сакрально-пророческий текст.

Далее финал разворачивается следующим образом. Рассказчик берет таз с водой, в которой обнаруживает «свое чистое отражение» (ЖВМ, с. 349) и выливает воду каким-то библейским потоком на скопище утративших форму, копошащихся тварей: «…водяной поток хлынул вниз из опрокинутого таза на это огромное страшное скопище шевелящихся внизу тварей. Несколько мгновений я стоял словно восхищенный в иные пространства, отключенный от всего, не слыша ничего и не видя» (ЖВМ, с. 349). Повествователь тут почти преобразуется из твари трясущейся в творца, в Бога.

Но одновременно с этим происходит и преображение кошек, своего рода кошачья трансфигурация, явление кошачей «троицы», или, вернее, трансформация кошек в астральные симулякры:

И в это мгновение снизу, вырастая на уровне моего лица, объявились медленно поднимающиеся, восходившие как черные солнца[260], выплывавшие три[261] огромные мохнатые морды с расширенными немигающими глазами и ощеренными ртами. Они яростно глядели на меня, нарастая, заслоняя все свободное пространство, размываясь в очертаниях по краям, протягивая ко мне пакостные когтистые лапы. Я отступал, отступал назад, но они неумолимо нарастали и нарастали. <…> Они нависали прямо над моим лицом, вглядываясь тремя мерцающими зрачками в каждый мой расширенный глаз (ЖВМ, с. 350).

Рассказчик теряет сознание, когда же он приходит в себя, его вновь разбивает паралич, завершая тем самым цикл повторения. На этом роман кончается.

Странный на первый взгляд выбор кошки может иметь несколько причин. Одна из них объяснена в «Предуведомлении к сборнику „Кошачье“», где кошка представлена как воплощение симуляции, как симулякр par excellence:

Ну, все может являться кошкой или кошачьим. Ну, может и волком (и было, являлось). То есть все может явиться всем, то есть и является всем; всякий раз стянутое на то или другое (являясь как особенное по силам нашего видения), то есть когда оно натягивается на проступающую кошачью морду, все остальное как бы смазывается для предметноразличающего взгляда. Но это только в одном конкретном топосе, а одновременно в другом, если отбежать мгновенно в другую сторону (при этом не отступаясь от предыдущей), то все увидится как иное (СПКРВ, с. 231).

Моделью такого преобразования с утратой предметности может быть Чеширский Кот Льюиса Кэрролла. В «Ренате и Драконе» кошка описывается как существо избыточное по отношению к самому себе и утрачивающая свою форму в пароксизме избыточной выразительности: «Облик кошки же был невероятно выразителен. В этой своей переизбыточной выразительности она почти покидала контуры и реальность изображения существа из семейства кошачьих, обретая вид некоего чудовища» (РИД, с. 105). В 1999 году Пригов написал текст «Портреты», в котором «описываются» портреты зверей с человеческой головой и людей со звериными головами. Эти выполненные в «минималистской стилистике», как пишет Пригов, портреты завершаются образом всеобщего сходства, как полной потенциальности: «И портрет Нечто с некими головами, либо Нечто-Нечто с некой или некими головами в виде Нечто, либо Нечто-Нечто с некой или некими головами, что и есть засасывающая потенциальность субъекта, не явленного самого себе» [sic! — М.Я.] (ИИУ, с. 175). Кошачье — это маска такой потенциальной неявленности, в которой не может реализовать себя «предметноразличающий взгляд». Кошачье становится сверхсимулякром по мере разбухания, натягивания на кошачью морду, когда видимость все больше становится похожей на маску, пленку, которые собственно и натягиваются. И этот сверхсимулякр становится буквально всем[262]. Подчинение мира симуляции имеет прямое отношение к вечному возвращению[263]. В «Живите в Москве» сознательное повторение, пародия порождают всеобщее сходство как симулякр. Хаос копошащейся массы, этого «клубка червей», в силу сознательного усилия рассказчика, его пробуждающейся «воли к власти» производит удивительный кошачий симулякр, тройственную маску всеобщего сходства, всеобщей циркуляции форм.

Нетрудно заметить, что этот трехголовый кошачий монстр, восходящий в сферы трансцендентного из скопища простых дворовых кошек, подобен астральному Милицанеру, вырастающему из простого соседского милиционера. И то и другое — «предметы» странной природы, продукты деятельности пародиста, его способности растащить предмет и его стилевую манифестацию, которая сама приобретает признаки телесности или предметности. Но в расширяющемся пространстве между дворовой кошкой и кошачьим монстром не остается ни малейшего места для внеязыковой реальности.

Симулякры возникают из повторения, повторение из пародии. Таков цикл приговской прозы в романе «Живите в Москве».

Михаил Эпштейн

ЛИРИКА СОРВАННОГО СОЗНАНИЯ: НАРОДНОЕ ЛЮБОМУДРИЕ У Д. А. ПРИГОВА[264]

Карамазовы не подлецы, а философы, потому что все настоящие русские люди — философы…

Ф. М. Достоевский[265]

Вывод: в практике жизни, в терпении, добре и взаимной предупредительности маленькие люди стоят выше философов. Приблизительно таково же мнение Достоевского или Толстого о мужиках их родины: в своей практической жизни они более философы, они проявляют больше мужества в своем преодолении необходимости…

Фридрих Ницше[266]ФОЛЬКЛОРНЫЙ ФИЛОСОФИЗМ. МЕЩАНСКАЯ МЕДИТАЦИЯ

Считается, что философия — деятельность высоко рефлективного и саморефлективного сознания, поднявшегося до обобщающих понятий о мироздании в целом. Может ли философия быть народной? Может ли философствовать простой, необразованный, неграмотный человек? Тяга к метафизическим обобщениям о «природе вещей» проявляется не только на высших интеллектуальных уровнях, но и в первично-рефлексивных побуждениях бессознательного, когда думается «обо всем и ни о чем». Ребенок-почемучка, непрерывно задающий вопросы о смысле всего, более философичен, чем взрослый специалист в какой-то узкой области знания. Такая философия — может быть, точнее было бы назвать ее «философизмом» или «любомудрием» — доспециальна и надспециальна. Эта доспециальная, низовая, наивная, фольклорная философия практически не подвергалась изучению. А между тем, как писал Н. Бердяев: «Русскому народу свойственно философствовать. Русский безграмотный мужик любит ставить вопросы философского характера — о смысле жизни, о Боге, о вечной жизни, о зле и неправде, о том, как осуществить Царство Божье»[267].

Мне представляется, что тот «безграмотный», неясный, многодумный философизм, который, как отмечали Достоевский и Бердяев, вообще характерен для русского народа, находит в приговском концептуализме почти фольклорное выражение и составляет едва ли не главную черту его лирического героя. Правда, это уже не столько деревенский, сколько городской фольклор: сознание, прошедшее через обработку газетной, книжно-лоточной, телевизионной продукцией, с ее смесью штампов всех массовых идеологий. Приговские лирические концепты выражают те примитивные, хаотические движения души, «полубормотания», которые уже сформированы медиа-средой. Они не могут адекватно выразиться в интеллектуально членораздельной форме — и вместе с тем не могут выразиться ни в чем, кроме той же идеологемы, в высшей степени, до абсурда абстрактной. Дремучая, корявая речь, носительница, или, скорее, «утопленница» народного бессознательного, выплывает в зону интеллигентского сознания, насыщенного всякими «мыслимостями» философско-идеологически-теологического свойства.

Как ни странно это прозвучит, но приговская поэзия — это в значительной своей части философская лирика, выходящая на уровень некоей метафизической или теологической проблемы и, однако, не перестающая быть сколком мещанского сознания, — своего рода «мещанский трактат», или «мещанская медитация», как бывает «мещанский романс». Вот несколько стихотворных «микротрактатов» Дмитрия Александровича Пригова периода «застоя» — как бы застывшего в зените солнца коммунистической эпохи.

А много ли мне в жизни надо? —Уже и слова не скажуКак лейбницевская монадаЛечу и что-то там жужжуКакой-нибудь другой монадеОна ж в ответ мне: Бога радиНе жужжи

                  * * *Моего тела тварь невиднаяТихонько плачет в уголкеВот я беру ее невиннуюДержу в карающей рукеИ с доброй говорю улыбкой:Живи, мой маленький сурокВот я тебе всевышний БогНа время этой жизни краткойСмирись!

                  * * *Ах, кабы не было бы снегаВетер бы не завывалИ всяк виновный, как СенекаДобровольно б умиралВ теплой ванне, чистый — гордый —Господи, вот был бы городРайский![268]

Этот живой, почти животный философизм на уровне бурчания, мычания, бормотания позволяет многое понять в феномене российского коммунизма, который рос из сора дремучего, почти бессознательного народного любомудрия. Из таких глубинно целевых и причинных конструкций, как «жизнь… она, конечно…», «а много ли человеку надо?», «да ведь и я ведь»… Из той точки, где мыслительство еще не отделилось от урчания в животе и от почесывания в затылке. Ранним и глубочайшим выразителем этого многодумного бессознательного был Андрей Платонов, чьи герои — Александр Дванов, Копенкин, Вощев — «истомлены мыслью и бессмысленностью».

1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 200
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов - Евгений Добренко бесплатно.
Похожие на Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов - Евгений Добренко книги

Оставить комментарий