Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1853 году было создано стихотворение Вяземского «Из «Поминок»:
Поэтической дружины Смелый Вождь и исполин!С детства твой полет орлиныйДостигал крутых вершин! (…)Отрок с огненной печатью,С тайным заревом лучей (…)Там, где царскосельских сенейСумрак манит в знойный день,Где над роем славных тенейВьется царственная тень; (…)Где в местах, любимых ею,Память так о ней живаИ дней славных эпопею Внукам предает молва,—Там таинственные громы,Словно битв далеких гул,Повторяют нам знакомыйОтклик: Чесма и Кагул.Все ясней, все безмятежнейРазливался свет в тебе,И все строже, все прилежней,С обольщеньями в борьбе,На таинственных скрижаляхПовесть сердца ты читал. (…)
Для Вяземского канонизирование Пушкина — процесс отнюдь не беспечальный; канонизировать — значит отделять от себя, прощаться с частью собственной биографии и осознавать ее фрагментом абстрактновсеобщей истории. Потому и следование «Пиру…» наполняется особым содержанием; торжественный хорей неожиданно обручается с поминальной интонацией, а чеканная стилистика постоянно расплывается в медитативно-элегическую образность. И тем не менее Вяземский сознательно участвует в «канонизации», сознательно ставит Пушкина в центр стихотворения, отводя ему то место, которое сам Пушкин в «Пире…» отвел Петру. Младший современник Вяземского предстает здесь царственным избранником поэзии, ее смыслом и целью, залогом ее единства. И поэтому в новых, внеконтекстных условиях мыслимо было построить стихотворение контекстно, однократно примирив «центризм» канона и бытийственность контекста. Цитаты, вкрапленные в текст Вяземского, принесены как бы в дар его герою, Пушкину; они ложатся траурным поэтическим венком к возводимому памятнику «Вождя и исполина». Уже в первых двух из процитированных строк незримо присутствует Рылеев («Где герою вождь свирепый»); о нем же заставляет вспомнить строка «Там, где царскосельских сеней…»; элегические обертоны стихотворения скрыто перекликаются с «Богиней Невы» Муравьева, чтобы перекличка эта могла ясно обнаружить себя в другом «поминании» цикла, созданном гораздо позднее («Дельвиг, Пушкин, Баратынский») в 1864-м: «Сходит все благим наитьем / В поздний сумрак на меня…» Но и в том, и в другом случае это — не возвращение к «контекстной» культуре, а своего рода также поминание ее в форме «канонической» вариации на пушкинскую тему.
Сама же пушкинская тема чем дальше, тем больше приобретала мифологизированно-канонические черты, пока наконец этот процесс не достиг апогея в торжествах 1880 года, посвященных открытию памятника Пушкину в Москве. Торжества, их «концептуальная подоплеца», их смысловая кульминация в «Пушкинской речи» Достоевского, стремившегося канонизируемым образом Пушкина примирить Россию, сплотить российскую культуру, уже окончательно вступившую на путь своего расслоения, — все это достаточно освещено в литературе. Я же ограничусь одним эпизодом: А. Н. Майков одновременно с речью Достоевского опубликовал стихотворение «Пушкину» («Русь сбирали и скрепляли»), представляющее собою очередную вариацию на тему «Пира…» (опыт у Майкова тут уже был, как мы имели возможность убедиться). Собственно, уже в этом стихотворении со всей мыслимой определенностью завершается длительный процесс сближения судьбы Пушкина с судьбою его канонического стихотворения; завершается осознание Пушкина как темы русской литературы, как некой сводящей ее воедино силы. Но в рукописи у Майкова осталось еще одно стихотворение, гораздо более отчетливо (и оттого гораздо менее выразительно) говорящее об этом; о пушкинианстве, которому предстоит сначала воодушевить русскую культуру, а затем разочаровать ее. В этом, симптоматично названном «Пушкин», стихотворении, именно автор «Пира…» примиряет своей личностью весь свет, именно он раскрывает сердца людей навстречу друг другу, именно он оказывается ясной, прозрачной тайной отечественной истории — и сказано об этом взахлеб, в той интонации преувеличения, которая уже чоевата грядущим разочарованием:
Меж пяти морей российскихТоржество во всех сердцах:Появился светлый генийВ проясневших небесах…Он летит и всех чарует.Чудной ясностью лица;Звуки падают волнамиС высоты во все сердца (…)Отчего ж такая радость,Отчего восторг живой?Отчего ж и клик и слезы,Гул над целою страной?Ах, чарующая силаВ этом вестнике небес.От его чудесных песенТочно мрак густой исчез, (…)(…) Всё свою сказало тайнуВсем понятным языком (…)[95]
Собственно, путь к последнему стихотворению Блока (родившегося именно в год пушкинских торжеств, которые окончательно поставили Пушкина в центр русской культуры и канонизировали такое его положение) уже был проложен.
Блок обратился со своим посвящением Пушкинскому Дому в дни других пушкинских торжеств, свершавшихся в другой атмосфере. В этой атмосфере не он один обратился к «легкому имени» Пушкина с просьбой: «Помоги в немой борьбе!» Так, Владислав Ходасевич на том же поэтическом вечере, где прозвучала знаменитая «пушкинская речь» Блока, говорил о необходимости «аукаться» пушкинским именем «в надвигающемся мраке». И поэтому, когда мы перечитываем «Пушкинскому Дому» на фоне всей предшествующей ему традиции, узнаем в не по-блоковски подробных описаниях Невы, перекликающихся пароходов, Всадника — канонические, репродуцируемые детали, когда понимаем причину, историко-литературную и духовную, «пушкиноцентризма» этого стихотворения, — мы начинаем замечать, как все здесь аукается с русской культурой. Аукается в «надвигающемся мраке», в «ночной тьме», куда предстоит уйти Блоку. И последний его взгляд перед разлукой — на Пушкина, последняя перекличка — с его каноном. Это — прощание поэта уходящей культуры, которое не могло не стать смысловым итогом длительной цепочки, стихотворной эстафеты, передаваемой русскими поэтами друг другу.
Впрочем, на пути создания «Пушкинскому Дому» было-еще несколько вех, которые нельзя обойти молчанием. Среди них — значимые для Блока. Так, соответственно в ахматовских «Четках» и в журнале «Гиперборей» (1913, № 5) были опубликованы (имеющие, очевидно, общую творческую предысторию) «Стихи о Петербурге» Анны Ахматовой и стихотворение Осипа Мандельштама «В душном баре иностранец…». Мандельштам построил свою подборку в «Гиперборее» так, чтобы — по устойчивой ассоциации — сочетать стихотворный отклик на «Медный Всадник» в «Петербургских строфах» («Чудак Евгений бедности стыдится…») — с вариацией на тему «Пира…».
В душном баре иностранец,Я нередко, в час глухой.Уходя от тусклых пьяниц,Становлюсь самим собой)[96](…) Кто, скажите, мне сознаньеВиноградом замутит,Если явь — Петра созданье.Медный всадник и гранит?Слышу с крепости сигналы.Замечаю, как тепло.Выстрел пушечный в подвалы,Вероятно, донесло.И гораздо глубже бредаВоспаленной головыЗвезды, трезвая беседа,Ветер западный с Невы.
Но не показ контраста двух пушкинских замыслов с помощью такого соединения — цель Мандельштама; сумеречная образность, металлический привкус в звуковом аромате стихотворения, построенного как отголосок ясного и легкого «Пира…», возникают из другого источника. Уже первые строки настойчиво побуждают вспомнить о «Незнакомке» Блока, и аура блоковской поэзии окутывает мандельштамовскую миниатюру. На протяжении всего стихотворения сталкиваются, противопоставляются и разводятся «пьяное», туманное, расплывчатое мироощущение символизма — и точное, тугое, трезвое акмеистическое осязание мира: «(…) в час глухой,/ Уходя от тусклых пьяниц,/ Становлюсь самим собой». Эти стихи, подобно строке «Медный Всадник и гранит», сигнализируют о знакомстве Мандельштама с предысторией «Пира…» — стихотворением «Богине Невы» («Опершися на гранит»); они же очевидно перекликаются с итоговой строфой созданного спустя восемь лет блоковского посвящения «Пушкинскому Дому»:
Вот зачем, в часы закатаУходя в ночную тьму,С белой площади СенатаТихо кланяюсь ему.
Не меньшую, если не большую, роль в непосредственном формировании замысла «Пушкинскому Дому» — хотя уже и без полемической подоплеки — сыграли «Стихи о Петербурге» Ахматовой. В них образ строгой северной столицы, силуэт Медного Всадника:
Вновь Исакий в облаченьиИз литого серебра.Стынет в грозном нетерпеньиКонь Великого Петра,—
лишь смысловой фон для личных переживаний, отблеском которых становится неверная петербургская атмосфера:
- Песни каторги. - В. Гартевельд - Публицистика
- Страшные фОшЫсты и жуткие жЫды - Александр Архангельский - Публицистика
- Важнее, чем политика - Александр Архангельский - Публицистика
- Морская гвардия отечества - Александр Чернышев - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Москва рок-н-ролльная. Через песни – об истории страны. Рок-музыка в столице: пароли, явки, традиции, мода - Владимир Марочкин - Публицистика
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Сталин и органы ОГПУ - Алексей Рыбин - Публицистика
- Родная речь, или Не последний русский. Захар Прилепин: комментарии и наблюдения - Прилепин Захар - Публицистика
- Правда не нуждается в союзниках - Говард Чапник - Публицистика