Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо было подробно вспомнить тот день – как минимум, для того, чтобы исключить фоновые шумы. Может быть, он записывал голос на кухне – льется вода из крана, шипит масло на сковородке, и, крадучись, со спины подходит Вера и говорит... Стоп! Веру сюда, Веру! Вдруг она действительно что-нибудь сказала, и голос ее, на заднем плане, нечаянно сделался неотъемлемой частью кода?!
К тому времени, как он решился добыть Веру, он вообще отрезвился и понял, что нахрапом этого дела не возьмешь. Иногда его посещали губительные мысли о том, что он напрасно прожил столько лет с уверенностью в завтрашнем дне – нет, книжка-то, конечно, рано или поздно откроется, куда она денется, и в этом смысле завтрашний день ему обеспечен, но если б он не жил так временно и так небрежно, ничего не создавая, он давно бы уже достиг цели. Когда строишь, надо строить на века, запоздало понимал он. Не из трусости и расчета, что, возможно, здесь и придется умереть, не для страховки – а вдруг ничего другого мне не дано? – нет, это низменные соображения и с ними далеко не уедешь. Строить надо на века, потому что, строя, строишь прежде всего самого себя, а он себя запустил и зиял теперь выбитыми окнами и ободранными боками, хоть возвращайся обратно в Сословецк, нанимайся назад на работу и колдуй над книжкой по ночам, не засиживаясь допоздна, чтобы не проспать: уволят.
С помощью одного из знакомых он нашел работу, препаршивейшую, но с вариантами (которыми раньше пренебрег бы, но теперь хватался за всякую попытку искусственно взбодрить и отвлечь себя, называя это «строительством»), и наудачу отправился в ту старую квартиру, где когда-то жил – искушала неопределенная идея следственного эксперимента по месту записи голоса. Все та же старушка, ничуть не изменившаяся, жила там и с радостью, доходящей почти до слез, согласилась немедленно съехать к племяннице в пригород и сдать ему опять эту квартиру, и когда он рассмотрел квартиру получше, то понял ее радость и недоверие и слезы. Но ему это, конечно, было все равно; он не удержался и тут же, почти при хозяйке, испробовал разные места кухни с их непередаваемой коммунальной акустикой. В каждом из этих мест – у окна, у плиты, на пороге – машинка равнодушно изрекала «Доступ закрыт», но это ничего не доказывало. Он убрал книжку и окончательно сговорился с хозяйкой.
Вычистить квартиру он не смог – самое забавное, что пытался, все в тех же настроениях домостроительства. Складывалось впечатление, что все эти годы тут держали лошадей, естественные отходы со временем превращались в окаменевшие напластования, и все углы в квартире заросли так, что комнаты казались круглыми. Напластований этих он не мог ни выскрести, ни отбить, ни растворить моющими средствами. Он не смог отмыть ни раковину, ни ванну – правда, купил сиденье на унитаз. И вообще, постепенно устроился. По ночам он сидел за столом, под лампой, в свитере или майке, пил крепкий чай, в точности соответствуя и месту, и тому времени, в которое желал возвратиться голосом, и рассматривал старые фотографии. Еще он читал старые дневники. И вот тут его жертвенная готовность к терпению, самообладанию и строительству начинала сбоить. В дневниках он так раздражал себя, что иногда подскакивал к рассохшемуся зеркальному шкафу и начинал сам себе вырывать волосы (почему-то для этого ему требовалось зеркало).
Поначалу, когда он вспомнил о дневниках (это было еще когда он жил у одного из знакомых), он возликовал так неудержимо, что наговорил за ужином кучу дерзостей – в мыслях он уже стоял одной ногой в новой жизни, – и его оттуда практически выставили. Записи он вел с необыкновенной педантичностью, не пропуская почти ни дня, но что это были за записи! Вот что он записал ни много ни мало в исторический день приобретения электронной книжки: «Неизбежно, как восход солнца, хотя они потешаются, что и восхода солнца лучше все-таки ждать не на Северном полюсе. А почему? Почему? В ком сомневаются – в солнце? Или в себе?». Конечно, юношу отчасти извинял возраст, самой природой отведенный для претенциозной банальности, но распускать на бумаге сопли в такой ответственный момент!
Из дневников было невозможно установить, на что он жил, на что смотрел из окна, – только мерно, как море, дышал гормональный фон, и бились о берег однообразные, рокочущие переживания типового молодого человека, и лежал песок, как бланк, не заполненный никакой информацией. Он сам чуть не начал вести дневник в назидание этому молодому человеку, и он вел бы его очень хорошо, не замахиваясь ни на какие северные полюса, где ни разу не был, а лучше подробно описав квартиру, в которой живет, не обойдя вниманием ни одну трещину на потолке, ни один хвост провода, свисающий на месте люстры. Отмечая, что когда подметаешь пол, от него отламываются щепки, он теперь не сказал бы «размером с байдарку», он проставил бы: 45 сантиметров длиной и 10–15 шириной. Не написал бы, что такие комнаты, в сущности, очень гуманны, так как приучают стариков к мысли о загробной жизни, а указал бы только, что в этих комнатах площадь потолка намного превышает площадь пола. Так то, что он считал несущественным задником, оказалось единственно важной деталью пьесы, а там зиял лишь нерасписанный картон, и только на переднем плане изгалялась сейчас уже никого не интересующая истеричная прима.
В дневнике важность Веры определялась умолчанием. И вот, почувствовав, что из квартиры выбран максимум информации, он решил, что пора подключать Веру. Он принес ей охапку сирени, чуть не свалив к ногам, как дрова, чтобы, освободив руки и совесть (Боб полагал, что сбежал, не объяснившись), сразу перейти к делу. Разговор не клеился. Он говорил: «А помнишь...», а Вера смотрела на него как на идиота и спрашивала, чем он занимается, где побывал, в какой связи приехал. Он понял, что напластования памяти в ней окаменели, как углы у него в доме, и это предприятие окажется таким же затяжным, как и все остальное. Но он не сдавался. Помнить о нем столько, сколько помнила Вера, не мог никто. Он догадывался, что когда-то очень ее любил. Думал ли он вернуться и составить Верино счастье? Наверное. На всякий случай, он извинился – мало ли как они расстались, но Вера и на это не обратила внимания.
Он приходил снова и снова, он поджидал ее у школы, где Вера преподавала черчение, и встречал с других многочисленных работ. «Волка ноги кормят, – говорила Вера и вела какую-то студию, делала мозаику в клубе. – К сожалению, мне не дали развернуться. Как ты понимаешь, я хотела вселенский оргазм, а получилось, как в рабочей столовой, – снопы и комбайны». Он видел эту мозаику – ни снопов, ни комбайнов, ни других опознаваемых предметов в ней не было, но что-то убогое и буквальное, действительно, сквозило. Вера не велась на воспоминания: его букетам она явно предпочитала посидеть в ресторане, и домой она хотела ехать на такси, вместо того чтобы бродить по бульварам и переулкам. Он заманил ее и в квартиру, и Вера хохотала до упаду: несмотря на всю затрапезность его одежды, на постоянное уклонение от походов в ресторан, Вера упорно продолжала считать его эксцентричным богачом, вернувшимся из заточения графом Монте-Кристо; она ходила по квартире, весело крича: «Бобсик! Вот эти стены надо снести, здесь пропадает пространство! Если б я здесь жила, я устроила бы студию... А нельзя докупить и верхний этаж?».
И все-таки, несмотря на двумерность нынешней Веры, что-то в ней начинало подаваться, приоткрываться, и иногда, бросив чай, она смотрела на него, распустив губы, и, избавляясь от наваждения, как от мухи, махала рукой: «Как странно! Ты все тот же старый романтик!»; еще же скорее – просто старая, одинокая баба, которой некуда больше податься, и они продолжали дружить, Вера иногда оставалась ночевать, хотя тут приходилось уламывать, как ни одну женщину в своей жизни он не уламывал никогда: ночевать у него она ненавидела, утверждая, что потом целый день не может избавиться от запаха подвала, но охотно забегала по дороге из студии, удивляясь, что ремонт никуда не движется. Так она и вселилась, чтоб не бегать туда-сюда за вещами, не дразнить гусей поздними вылазками, но в постель они легли много позже – Вера боялась контактов с собственным, давно позабытым телом еще больше, чем боялась Боба.
В серых предрассветных сумерках он проснулся, подбежал к окну и нетерпеливо крикнул в книжку: «Ты мне веришь?». «Я тебе верю, – сонно отозвалась она с постели. – Зачем ты вскочил?» «Доступ закрыт», – механически проговорила книжка, и он застыл у окна, как громом пораженный. Еще ни одна отвергнутая книжкой попытка не вызвала у него такого разочарования. Господи, какие надежды возлагал он на эту ночь! Только задним числом, глядя на томную, пряную массу Веры, раскинувшуюся в его постели и вызывающую одно желание – сделаться гомосексуалистом, – он понял, что, совершенно противоположное по направлению, его чувство к Вере по размерам ставки было сродни настоящей любви. У Веры не хватало одной груди.
- Шелк и кровь. Королева гончих - Literary Yandere - Городская фантастика / Прочее / Эротика
- Большая кулинарная книга развитого социализма - Слава Бродский - Прочее
- Смешные детские рассказы - Слава Бродский - Прочее
- Spartan Gold - Clive Cussler - Прочее
- Русские заветные сказки - Александр Афанасьев - Прочее
- Обнимашки с мурозданием. Теплые сказки о счастье, душевном уюте и звездах, которые дарят надежду - Зоя Владимировна Арефьева - Прочее / Русская классическая проза
- Девиз - двигаться - Зоя Чумовоззз - Прочее
- Изумрудный Город Страны Оз - Лаймен Фрэнк Баум - Зарубежные детские книги / Прочее
- Латышские народные сказки - Автор Неизвестен -- Народные сказки - Мифы. Легенды. Эпос / Прочее
- Вечеринка - Анастасия Вербицкая - Прочее