Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То был неповторимый миг, отделявший жизнь от смерти, но делавший ее, эту смерть, сладостной и прекрасной. Обе владычицы природы сошлись в тот день в равном и захватывающем поединке, который длится вот уже восемьдесят лет.
Славна жизнь, равно как и смерть славна, думает Эфраим.
Но не такая, как у Гирша.
Бесславны те, кто сколачивает виселицу, но недостоин славы и тот, кто думает добиться ее не топором плотника, а с помощью секиры палача. Прав рабби Авиэзер, сказавший сии слова. Лучше мысль — пуля, чем пуля вместо мысли…
Что за время, что за страшное время, думает Эфраим: все меньше мыслей, все больше пуль, все наглее юнцы, все беспомощнее старцы. Прав рабби Авиэзер. Тысячу раз прав.
Только бы он не отказался приютить козу. Пусть его Нехама за ней поухаживает. Авось случится чудо. Нет, не с Гиршем, не с Нехамой, не с козой, а с Эзрой. Вдруг опомнится, шалопут, бросит свои скитания, вернется на родину и обвенчается с дочерью рабби.
Четверо детей в доме, сетует Эфраим, и ни один свадьбы не справил.
Шахна, тот, видать, бобылем и помрет.
Эзра! На кой ляд ему свадьба? Увидит юбку и лезет под нее, как под священный балдахин.
Церта! Цертеню! Свою свадьбу в чистом поле сыграла — с ветром-мехутеном (сватом) и луной-мехутенестой (свахой).
Гирш, по слухам, женат, но Эфраим готов поклясться, что и у того свадьбы не было.
Эфраим останавливается, моет, уходя с кладбища, руки и ныряет в темноту.
Авнер во сне торгует изюмом и корицей, наперебой предлагает свои дешевые колониальные товары.
Господи, что у него за башмаки, — Эфраим накрывает его тщедушное тело старым поношенным пальто — дыра на дыре. И как только он не простужается?
Если в Вильно ему повезет, если он, Эфраим, встретится с Шахной, то купит Авнеру новые ботинки.
— Засунь свои ботинки в одно место, — скажет Авнер.
Гордец! Бакалейщик! Внук фактора!
— Я с вас сорок лет тому назад семь шкур драл! — скажет Авнер. — А ты мне ботинки!..
Но Эфраим их все равно ему всучит. Пусть еще полсвета обойдет. Ну не полсвета — пол-Литвы и пол-Польши.
— Двенадцать копеек, — бормочет во сне Авнер, — да не крутите мне голову, я за имбирь считал… считал… и за марципаны считал… счи…
Эфраим, не раздеваясь, ложится в постель.
Сколько еще до рассвета? Может, удастся малость вздремнуть. Дорога дальняя. До первого ночлега верст сорок.
Что это?
Эфраим принюхивается.
Из открытой лавки Авнера, где идет бойкая торговля, струится запах марципана, запах имбиря.
Эфраим закрывает глаза.
В постель забирается Церта. У нее полон рот изюма.
Залезает поскребыш Эзра.
Оба теребят его бороду.
— У тебя там, как в лесу, ягоды растут! — кричит Эзра.
Дети… Мои дети, стонет Эфраим.
Он всегда перед сном шепчет эти слова.
Слова! Слова! Что бы человек без них на белом свете делал? Ими не насытишься, на них не обопрешься, но в них можно уткнуться, как в подушку.
Вон их сколько у Эфраима — целая гора!
Эта подушка — из слов Леи, эта перина из слов матери, молоденькой Хены Ковальской, эта подушка отца плотогона Иакова, а эта с вышивкой — деда Шимена и бабки Блюмы.
Эфраим покачивается на них, как на облаках. Слова выпирают из-под наволочек, кружатся, как перья, заметают его с ног до головы, залепляют глаза, рот, уши, и сон быстрее, чем лошадь Шмуле-Сендера, уносит его отсюда, из этого дома, из которого вымели его, Эфраима, молодость, его лучшие годы жизни, а оставили только сор и ветошь воспоминаний.
Сон уносит его в Вильно, где на табурете, под виселицей, стоит с непокрытой головой его средний сын Гирш и смотрит на болтающуюся в воздухе петлю — ощипанный венок своей предсмертной славы.
Эфраим плачет во сне.
Он плачет все громче, и Авнер вынужден закрыть свою бакалейную лавочку, прекратить торговлю.
— Идите! — говорит он своим покупателям. — Идите! Разве вы не слышите: человек плачет… Я не могу торговать, когда кто-то рядом плачет.
Авнер просыпается, тормошит Эфраима, но тот не слышит, продолжает рыдать. Виселица плывет в слезах, как вырванное с корнем дерево в половодье по Неману.
Тело каменотеса подрагивает от рыданий, как мостовая, когда по ней катит какая-нибудь груженая крестьянская телега.
Эфраим продирает глаза, впивается осоловелым взглядом в Авнера, трет кулаком тяжелые, красные, как гусиные лапки, веки и удивленно спрашивает:
— Кто плачет?
— Ты, — отвечает Авнер.
— Не может быть. Эфраим Дудак никогда не плачет — ни во сне, ни наяву. Скажи, ты когда-нибудь видел хоть одну мою слезу?
Авнер чешет в затылке:
— Попробуй на старости одну слезу увидь!.. Но ты плакал. Ей-богу, плакал. Все люди плачут. Разве ты, Эфраим, не человек?
— Не знаю, — отвечает Эфраим, и брови Авнера собираются на переносице в мохнатый восклицательный знак.
— Если не человек, то кто же?
— Не знаю… Не знаю, Авнер… И ты не знаешь… и Гирш не знает… и губернатор… и даже рабби Авиэзер…
Эфраим выходит во двор, отвязывает от колышка козу, гладит ее по шерсти, выдирает из нее колючки, коза ласково мекает, и это меканье — такая же неотвратимая мета утра, как и восход солнца. Кажется, бесхитростное козье «ме-ме» всходит не только над домом Эфраима, но и над дремучим мишкинским лесом, над большаком в Россиены и над всей землей.
Рабби живет на самой окраине местечка.
Эфраим ведет по местечку козу, за козой семенит Авнер с мохнатым восклицательным знаком на переносице. Вокруг ни души. Все еще спят, бог еще не отделил свет от тьмы, а если и отделил, то не ножом, а ногтем. Через какие-нибудь полчаса всемогущий создаст скотину — пестрое местечковое стадо — и гадов — крикливых лягушек в затянутом ряской пруду напротив синагоги.
— А я знаю… Я — человек, — кипятится Авнер.
— А я еще им ни разу не был… В молодости был петухом… щеголял своим гребешком… позвякивал шпорами и, нацеловавшись с Гинде, кукарекал от счастья. Был собакой… ползал вместе с первенцем на четвереньках… был вьючным ослом… Человек — зверинец. В нем все звери живут… И лев, и хорек, и…
— Ну что это сегодня с тобой? — стыдит его Авнер и мелко, как ножницами, стрижет ногами расстояние. — Человек не лес, а дом.
— Недостроенный… Какая-нибудь щель все равно остается.
— Ну и что?
— Как ну и что? Звери через нее и пробираются… Взять Гирша… какой зверь в него пролез?
Окна дома, где живет рабби Авиэзер, закрыты ставнями. Но к мудрейшему из мудрых можно пожаловать среди ночи, и он не обидится, откроет дверь. Рабби Авиэзер не спрашивает: «Который час?» Он всегда спрашивает: «Чем я могу помочь?»
В доме рабби всего полно: и фарфоровые чашки, и серебряные ложечки, и подсвечники, и большой комод из красного дерева, и ковер с изображением Юдифи, поражающей Олоферна, вытканный на какой-то ткацкой фабрике в Австрии (рабби Авиэзер родом из Граца), а часов нет. Никаких — ни ручных, ни стенных, ни напольных. Дочь рабби Авиэзера бегает в соседнюю лавку узнавать время.
— Что такое время? — говорит рабби Авиэзер. — Печаль, и только. Какая мне разница — полдень ли печали или вечер печали? Печаль, и только.
Эфраим и Авнер не станут будить почтенного рабби. Подождут. Посидят на травке за домом, послушают, как в пруду напротив синагоги квакают лягушки. По утрам они квакают так, что душа в ответ отзывается какой-то непонятной благодарностью.
Если рабби Авиэзер откажется приютить козу, ничего другого не останется, как просить водовозову жену Фейгу.
Может, все-таки взять ее с собой в дорогу? Привязать к телеге, и пусть плетется за ней аж до Ерушалаима да Лита — литовского Иерусалима.
Коза понимает не меньше, чем рабби Авиэзер, чем все эти виленские судьи. Понимает потому, что у нее, как и у Эфраима, столько лет отнимали самое дорогое — ее детенышей, ее козляток. А тот, у кого каждый год отнимают самое дорогое, никогда — посули ему хоть златые горы — никогда не лишит тебя ни сына, ни дочери, как бы они ни были виноваты.
Коза-пророчица, коза-мученица щиплет весеннюю травку, Эфраим и Авнер, борясь с дремотой, поглядывают на закрытые окна дома рабби Авиэзера и ждут, когда тучная, раздобревшая от домашних пирогов Нехама, та самая Нехама, из улья которой никто не вынимал еще сотов, выскочит из дому на босу ногу в шерстяной кофте матери и примется в сердцах, со стукотней и треском, открывать железные ставни, которыми, как она считала, закрывали не дом на ночь, а саму ночь с ее соблазнами, ночь, так и не ставшую для нее брачной.
— Хорошо-то как! — говорит, потягиваясь, Авнер.
— Хорошо, — вторит ему Эфраим.
— Это страшно, но даже сума нищего не портит всего этого.
— Чего — этого?
— Этой вот красоты… — И Авнер обводит рукой полукруг в воздухе, и мир как бы вкладывает в его ладонь свою щедрую милостыню — это голубое небо, эту, уже нескромную, майскую зелень, этот простор, утыканный деревьями, как подсвечник свечами, каждое дерево в отдалении и впрямь светится, как свеча, и свет его вместе с истошным кваканьем лягушек, со скрипом отворяемых ставен, с первыми руладами птиц проникает в душу Авнера, и вот уже она, эта душа, этот облетевший с дерева листок, на миг воспаряет в бескрайнее небо.
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза