Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слово «мистер», — говорит Шмуле-Сендер. — На нашем кладбище еще не было ни одного мистера… Я буду первым… «Мистер Шмуле-Сендер Лазарек».
Все ближе и ближе местечко.
Телега уже тарахтит по булыжнику.
Старик Эфраим тут каждый камень выложил — от парикмахерской Аншла Берштанского до москательно-скобяной лавки братьев Спиваков.
Шмуле-Сендер спохватывается, что за всю дорогу ни разу не спросил о письме Церты. Видать, ничего хорошего. Хорошие новости как трава — пробиваются сквозь молчание, как сквозь булыжник.
— Не слушай ты этого Крапивникова. Моя лошадь еще до Москвы довезет… а если ее отборным овсом кормить, то и до Парижа. Съездим мы с тобой в Вильно и, даст бог, вернемся обратно. Каждый еврей должен в Вильно побывать. Вильно — Иерусалим для тех, у кого нет ни сил, ни денег добраться до земли обетованной.
Эфраим смотрит на Шмуле-Сендера с благодарностью и спрашивает;
— А что скажет на это твоя Фейга?
— А что она может сказать?
В отсутствие Фейги водовоз храбр и бесстрашен. При ней его смелость улетучивается, как нашатырь, и Шмуле-Сендер превращается в сморщенного, ждущего с минуты на минуту порки мальца.
— Фейга скажет: откуда ты на мою голову взялся? А я скажу: Фейга, держать мужа все равно что держать ветер: как ни сжимай кулаки, он уже за околицей.
Шмуле-Сендер стегает свою клячу, и она пускается невеселой рысью.
— Вьо! Вьо! — покрикивает он.
Старик Эфраим никак не может взять в толк, чего это Шмуле-Сендер так распалился, чего так погоняет несчастную скотину.
А тот подстегивает ее:
— Вьо! Вьо!
— Ну, куда ты гонишь? Мы уже приехали, — осаживает его Эфраим.
— А я хочу тебе показать.
— Что?
— На что моя кляча способна. Если ей ласково, не как лошади, а, к примеру, как женщине, шепнуть на ухо: так, мол, и так, голубушка, довези нас с Эфраимом до Вильно, до нашего Ерушалаима! Очень нам надо туда… очень… сына у Эфраима забирают… навсегда… домчи, милая! Эфраим отблагодарит тебя. Он высечет тебя из камня точь-в-точь, как в жизни — с подпалинами, с гривой, с мохнатыми ногами. И ты переживешь всех лошадей в округе, даже рысаков графа Завадского.
Глаза у Эфраима слезятся — столько солнца давно в Литве не было! Потоп! Право слово, потоп света!
— А что, Эфраим, если бы ты захотел — высек бы ты ее из камня?
— Не знаю.
— Высек. Чтобы я так жил! Человека же ты можешь, а уж лошадь — подавно…
Телега сворачивает на рыночную площадь.
— Представляешь: въезжают ко мне во двор родственники… тот же Шмерл-Ицик, торгующий зерном, или другой шмендрик, а посреди двора лошадь каменная стоит. «Чья это лошадь?» — спрашивают приезжие. А моя Фейга им отвечает: «Это лошадь водовоза Шмуле-Сендера! Это лошадь водовоза Шмуле-Сендера!» Ведь помнить надо всех.
— Всех.
— И лошадь, и дерево, и даже пиявку, если человеку служила.
У Шмуле-Сендера свой резон ехать в Вильно. Весело ли трястись весь век с бочкой на реку? Хочется выехать за околицу. А потом добраться до леса, а потом до первой развилки, до той, на которой стоит сын корчмаря Ешуа несчастный Семен, а потом направо, а потом налево и снова налево. Да не все ли равно куда — только бы не возвращаться.
Поедет Шмуле-Сендер, не поедет — его дело. А вот он, Эфраим, должен. Обязан. Другого выхода у него нет. Даже если умрет по дороге. Кто умирает в дороге, тот праведник, а кто застывает один в своей постели, тот либо сам грешник, либо дети его грешники.
Эфраим мешкать не станет. Завтра, чуть свет, уйдет из местечка, а там будь что будет. Поедет Шмуле-Сендер с ним — Эфраим за него богу помолится, не отпустит Фейга мужа — все равно помолится: пусть здравствуют оба долгие годы, пусть дождутся в гости увешанного часами счастливого Берла.
Старик Эфраим закрывает дверь своего дома, опускается на выщербленную лавку и сидит, вперив взгляд в остывшую, пахнущую мышиным пометом печь.
Где это слыхано, думает Эфраим, чтобы мыши в остывшую печь лезли? Может, в ней какая-нибудь крошка завалялась от пирогов, что на праздники пекла любимица Лея? Ее, Лею, все любили, даже мыши.
Эй, мыши! Прощайте, шепчет Эфраим. Не поминайте лихом. Я еще ваших прадедов помню… Насыплю вам перед уходом крупы, накрошу хлеба, ешьте и не забывайте своего хозяина!
Эфраим поднимает голову, и взгляд его, как самонадеянная мошка, попадает в паучью сеть.
И вы, пауки, прощайте! Восемьдесят лет плели вы надо мной свою загадочную паутину. Младенцем я был, когда ваш пращур Большой Паук спустился с потолка — со своего неба — и забрался в мою колыбель, он вышагивал по моим розовым щечкам, и Хена, моя мать, посинела от ужаса, увидев его цепкие, как скоба, ножки. Теперь уже нет в живых ни его, Большого Паука, ни матери моей, Хены. Только паучьи следы — морщины остались на моем высохшем лице, на моих пожухлых щеках.
Господи, как мало жизни осталось в доме, где все галдело, шумело, пищало, скреблось, двигалось, ползало!
Застань меня рабби Авиэзер за таким занятием, как прощание с мышами и пауками, объявил бы сумасшедшим, думает Эфраим. Еще бы! Со всякой нечистью прощаюсь, что-то ласково ей шепчу.
О, эта нечисть, без которой мы такие же нагие, как деревья с обрубленными ветками! О, эти пугливые соглядатаи наших тайн и наших снов! О, эти наши сестры и братья, когда мы остаемся одни на белом свете!
Взгляд Эфраима шарит по углам и высаживает словно саженцы: тут маленького Шахну, там голопузого Гирша, тут поскребыша Эзру, там плаксивую Церту.
Растите, дети, растите!
У вас еще есть одна ночь. Утром, когда я отправлюсь в дорогу, вы перестанете быть всходами и превратитесь во взрослые деревья, утром судьба выкорчует вас и бросит в Вильно, в Сморгонь, в Киев.
Так пусть же бесконечно длится эта ночь!
Старик Эфраим загоняет в нее своих детей, как загоняет в хлев телят.
Телята рвутся на волю — в Петербург, в Америку, в Палестину.
Что такое воля?
Воля — скотобойня.
Кого — под нож, кого — под секиру.
Жжик, и отлетела голова.
Кучерявая, буйная голова Гирша.
Если верить Крапивникову (а Юдл законы империи знает), то суд порой длится один день.
За день и птица до Вильно не долетит.
А кляча Шмуле-Сендера никогда не была птицей.
А время идет.
Время! Что такое время, думает Эфраим. Паучья сеть, раскинутая над нами. Меняются пауки, мухи, а сеть висит и висит. Как только из нас высасывают кровь, в нее попадают другие, и так изо дня в день, из века в век, и нет метлы, чтобы вымести ее из нашего дома, из нашего сердца.
Паучья сеть над колыбелью и гробом, над праведником и грешником, над восходом и закатом!
В нее уже попались три его, Эфраима, жены и непокорный сын Гирш; летает по ее краешку доверчивая стрекоза — Церта, и поскребыш Эзра отплясывает в узком просвете между нитями, только Шахна, да продлит господь его дни, пока не запутался в ней.
При мысли о Шахне взгляд Эфраима светлеет, но не надолго.
Что он, Эфраим, знает о нем?
Ничего, почти ничего.
Знает, что служит, что в чести у начальства.
А где служит?
Шахна молчит, и он, Эфраим, его не спрашивает.
Плохо, когда человек стесняется своей работы или скрывает ее. Значит, не сермягу шьет, не камни тешет, не бороды стрижет.
Эфраим приедет в Вильно и все узнает. И про Шахну, и про Гирша.
Гирш — шалопай, задира, сорви-голова. Нет, чтобы каким-нибудь делом заняться — справедливости ищет. Как пришел в мир с криком, так до сих пор и дерет глотку: справедливости! справедливости! Тьфу!
Старик Эфраим сплевывает.
Сколько раз говорил он Гиршу, что справедливость — не ремесло, что справедливость никого еще на свете не кормила, не одевала, не обувала. Если она что-то и делает, так хоронит или награждает чахоткой. Ей, справедливости, говорил Эфраим, евреи не нужны. И вообще — может ли быть справедливой пуля? Или петля?
Душно. Старик Эфраим распахивает окно, и со двора в дом струится вечерняя прохлада.
Ярко, как перед концом света, полыхают звезды.
Как странно, ловит себя на мысли Эфраим, я прожил такую долгую-предолгую жизнь и впервые так близко, так отчетливо увидел звезду.
Раньше мне и в голову не приходило разглядывать звезды; светят — ну и пусть светят. Каменотесы — не кровельщики, не трубочисты, каменотесы всегда смотрят вниз.
А теперь — теперь я не в силах оторвать от нее взгляда, как будто там не звезда сияет, а лучистое око Леи.
А может, думает Эфраим, это она так пристально вглядывается в него? Вглядывается, чтобы понять, кто он? зачем живет на белом свете?
Эфраим отворачивается от окна, но звезда светит ему в затылок — даже тепло от нее.
Зачем он живет на белом свете? В самом деле — зачем? Восемьдесят лет тому назад зажгли его, как субботнюю свечу, и скоро вот задуют. Миг между вспышкой огня и губительным дуновением ветра! Что можно за миг успеть? Зажечь еще четыре свечи. Он, Эфраим, зажег их, но разве от этого в мире стало больше справедливости и света? Четыре свечи зажег, и теперь, когда у него в легких не осталось воздуха, рок приказывает ему их погасить. По одной.
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза