Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, многие христиане удивятся, что Христос говорил о себе как о пустоте. Но что значат его слова «Аз есмь дверь»? Открытая дверь – это пустота. Христос есть пустота, проем в стене мирского ничто, через которое проходят к Богу или к нам входит Бог. Буддисты и даосы примерно так и понимают пустоту – опустошенностью от всего суетного, дробного, пустоту сосуда, в которую вливается Целое. Если весь наш мир без остатка делится на дроби, то пустота – это опустошенность от всякого бытия. Но если вечное и целостное реально, то все эти факты и цифры – только шелуха Бытия. Тогда надо «учиться падать и держаться ни на чем, как звезды» (М. Энде). Тогда падаешь в пустоту, в смерть дробного и воскресаешь с чувством целого.
Бог творит мир из ничего, ex nihilo, из нуля, из шуньяты. В буддийских текстах, шуньята (пустота) обозначается кружком, который в цифрах стал знаком пустоты, творящей из единицы десять, сто, тысячу – и так далее, до 10n. Шуньявада, философия пустоты, была повивальной бабкой математического нуля и всех точных наук.
Смирение имеет много ступеней. Молитва св. Силуана (Господи, помоги мне смириться…) сперва просто очищает душу от суеты, открывает глаз сердца. Но в конце концов, доведенное до конца, смирение доводится до нуля отдельного обособленного «я». И в тот миг, когда мы это сознаем, перед умом встает образ нуля пространства и времени как точки, в которую входит целостное и вечное, удерживая дробный мир в своих объятиях.
В одном из стихотворений Джалалледдина Руми путник, изнемогая, стучит в двери хижины. «Кто ты?» – спрашивают оттуда. «Я», – говорит путник и получает ответ: «Здесь нет места для двоих». Много раз путник возвращался и с новой жаждой стучал в дверь; она оставалась закрытой. Наконец, на вопрос: «Кто ты?» – он смог ответить: «Ты!» Тогда дверь раскрылась. Она отворилась перед человеком, смирившим себя до нуля, до пустоты.
Вошедший мог бы сказать, как Иисус из Назарета: «Я и Отец одно». Он выполнил заповедь Христа: «Будьте подобны мне, как Я подобен Отцу Моему Небесному», – даже если не был крещен; даже если ничего не слыхал о Христе. Молния мистического знания блещет всюду, где дух стремится к глубине, она не знает различия вероисповеданий.
Эти строки были навеяны одним стихотворением Зинаиды Миркиной. Привожу его целиком:
Как упорна она! Как давноМысль простейшая бьется во мне:Я – никто, я – лишь только окно,Я – пробоина в плотной стене.Только плотность стены прорубя,Только после великих потерьПонимаю: я – выход в Тебя.Я – в Тебя уводящая дверь.С целым миром окончился спор.Я – никто. Обо мне позабудь.Я – есть вход в бесконечный простор.Только вход, только дверь, только путь.
Мои праздникиЧувство праздника веет, где хочет. Однажды в моем детстве, бедном праздниками, оно пришло ко мне в день рождения. Мы бросались друг в друга подушками, и было как-то особенно весело. Я не знал тогда слов «веселие сердца» или «веселие духа», но целый год ждал его. Пришел новый день рождения, и мы снова бросались подушками – впустую. Того, особенного веселия не было.
Лет в 14–15 я с упоением бродил в праздничной толпе, любовался иллюминацией. Что-то особое было в самой толпе. Во всяком случае, так мне казалось. Не было чужих, все стали родными. Я перестал быть недотепой, я становился частью своего народа. Слово «народ» тогда еще не было реабилитировано, говорилось и думалось иначе: «я каплей лился с массами». И это был праздник. Это было бытие, подымавшееся над бытом. Это было торжество обшей веры в социализм. Вряд ли толпа понимала про прыжок из царства необходимости в царство свободы, из обычного времени (предыстории) в какое-то особое, подсвеченное изнутри. Но что-то священное носилось и воздухе. Потом, 9 ноября или 3 мая бытие кончалось, и быт становился на место. Через тонкую стенку слышно было журчание воды в уборной и воркотню хозяек на кухне. А память о бытии хранилась, как вера в воскресение мертвых.
Конфуций был прав: общий праздник восстанавливал народ как соборное целое. И это чувство соборности (по-китайски оно, конечно, называлось иначе) помогало весь остальной год поддерживать иерархию и требовать честного выполнение долга. Когда я потерял соборное сознание? Кажется, виноват Стендаль. В 16 лет, на даче, мне попался потрепанный томик, без обложки, я нехотя начал читать, и на четыре года Стендаль стал моим кумиром. В Люсьене Левене я почувствовал своего лирического двойника, речь Левена-старшего в парламенте по тезисам, набросанным на игральной карте, дремала в моем сердце до речи против отмывания Сталина (тридцать лет спустя), судьба автора, расписавшегося после сорока лет, сразу была принята как моя судьба (я действительно стал писать свои эссе после сорока). Стендаль передал мне свой «эготизм», свое нежелание литься с массами. Сочинение на тему «Кем быть» я закончил словами: «Я хочу быть самим собой». С тех пор я иду не в ногу с народом. За исключением четырех лет войны и нескольких дней 1991 года.
Между тем толпы народа собирались по-прежнему. Они все чаще требовали чьей-то казни: троцкистов, зиновьевцев, бухаринцев. Я не понимал, к чему так много казней. Я искал свои собственные праздники. Праздником становились приливы вдохновения. Праздником стало признание моей курсовой о Достоевском, разруганной на кафедре русской литературы, двумя богами западников: Леонидом Ефимовичем Пинским и Владимиром Романовичем Грибом. Праздником был ужин на крыше ресторана «Москва», куда они меня пригласили вместе с несколькими аспирантами. Я чувствовал себя смертным на Олимпе. Праздником были три беседы с Грибом, умевшим как-то мгновенно устранять внутреннее препятствие моего вдохновения, словно пробку выталкивал, мешавшую вырваться самым важным мыслям, – и вдохновение лилось рекой. Но Гриб внезапно умер от белокровия. В аспирантуру меня не взяли. Через год началась война.
В этом празднике демонов были свои дни и ночи внутреннего праздника, когда красота становилась сильнее страха – красота мужества и красота природы, взиравшей на людское безумие. Захватывали сердце лунные ночи над затемненной Москвой. Захватывали волны влюбленности. Колдовство московских лунных ночей нашло завершение в ночном бою, 22–23 февраля 1942 г., на Северо-Западном. Я носился на лыжах по снегу, по которому брела цепь призраков, сливавшихся со снегом в своих белых маскировочных костюмах, а над нами, как светляки, носились трассирующие пули. Взвод потерял только двоих. Деревню взяли. А днем, под ярким февральским солнцем, начался немецкий праздник, кордебалет юнкерсов, кружившихся над нами и один за другим входивших в пике. Снег покрывали большие розовые пятна – следы прямых попаданий. Меня ранило, потом еще раз ранило и контузило, но была в реве моторов и взрывах бомб какая-то чудовищная музыка, и лежа на саночках, не в силах шевельнуться, я смотрел на самолеты, сбрасывавшие бомбы, как в кино. После госпиталя – другая мясорубка, к северо-западу от Сталинграда, в тех местах, где впоследствии принята была капитуляция Паулюса. В августе капитуляцией еще и не пахло и вместо музыки боя – одно убийство. Степь была завалена трупами советских солдат, сметенных огнем на рубеже, где они встали из окопов. Я каждый вечер проходил через поле смрада, наталкиваясь на недохороненные руки и ноги. Я хромал (медленно восстанавливался нервный ствол). Меня прикомандировали к редакции. Я должен был писать о подвигах. Подвигов не было. Все было тошнотворно, как вода из лужи, где лежала гниющая лошадь. Мы эту воду пили (все равно война). И вдруг пришла нечаянная радость: тишина. Попытки наступления кончились. Мертвых похоронили. Живые снова увидели над головой синее небо. И это тоже было праздником.
А потом пошли победы. Я сравнивал их с рождением ребенка. Как бы ни мучилась женщина, человек родился! И все сметает радость. На моих глазах, возле села Калиновка, падали убитые наповал, смертельно раненные, – а я побежал с карандашом в кармане, вместе с атакующей цепью, словно Фетида погрузила меня в Стикс. Или в Берлине, что бы ни творили наши солдаты с немками, как бы я ни хватался за голову от ужаса и отвращения, все перекрывало ликование: вы нашу Москву не взяли, вы наш Ленинград не взяли, а мы ваш Берлин взяли! Впечатления, противоречившие друг другу, сливались в стройный хор, и само собой всплывали строфы из «Торжества победителей»: слезы троянок, ликование ахейцев и голос рока, глухо доносившийся с какой-то священной высоты:
Все великое земноеРазлетается, как дым.Ныне жребий выпал Трое,Завтра выпадет другим…
Что именно рухнет? Этого я не знал. Но трепет сердца говорил мне, что цепь крушений только началась. И вспоминая свое чувство в 1984 году, я осознавал: рушится век империй, четыре тысячи лет сменявших друг друга. Победила не одна империя другую, победила идея Европы, обошедшейся без империй, и в восстаниях колоний Англии и Франции против своих метрополий было торжество той же европейской идеи, разрушившей имперский Берлин. В 1945-м я не мог додумать это словами, я только чувствовал высшую волю, священную волю, создававшую и рушащую города. Над империей Сталина, водрузившей свое знамя Победы над Рейхстагом, нависла тень рока. И в этом таинственном прикосновении вечности была полнота праздника.
- Поэтические воззрения славян на природу - том 1 - Александр Афанасьев - Культурология
- Драма и действие. Лекции по теории драмы - Борис Костелянец - Культурология
- Страстный модерн. Искусство, совершившее революцию - Влада Никифорова - Культурология
- Лекции по зарубежной литературе - Владимир Набоков - Культурология
- Сент-Женевьев-де-Буа. Русский погост в предместье Парижа - Борис Михайлович Носик - Биографии и Мемуары / Культурология
- Поп Гапон и японские винтовки. 15 поразительных историй времен дореволюционной России - Андрей Аксёнов - История / Культурология / Прочая научная литература
- Престижное удовольствие. Социально-философские интерпретации «сериального взрыва» - Александр Владимирович Павлов - Искусство и Дизайн / Культурология
- Лекции по русской литературе. Приложение - Владимир Набоков - Культурология
- О виртуальной словесности - Михаил Эпштейн - Культурология
- Чувственная европеизация русского дворянства ХIХ века. Лекции. - Андрей Зорин - Культурология