Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Праздник – это праздность от забот во времени и пространстве, это поворот сердца горё, остановившийся миг, иногда только миг, в грохоте бури и боя, миг взлета над тем, «что гибелью грозит», над чумой истории, а иногда – забвение истории, разлив тишины. В лагере оставалось только второе. Зато как они глубоки, эти разливы тишины! В моем опыте – белые ночи, в опыте других северное сияние. Есть в природе свои богослужения, свои литургии света, и церковь только копирует их в своих праздниках, хорошо – если талантливо, искренне, сердечно.
Петр Григорьевич Григоренко рассказывал мне, незадолго до своего отъезда в Америку, как навестил родное село. Когда-то там служил очень хороший батюшка, и праздник начинался благоговейно, в церкви. Потом парни и девушки собирались, сбивались в хоры, и до глубокой ночи продолжалась перекличка хоров с одного конца села до другого. Никаких следов этого Петр Григорьевич не нашел. Люди сидели по хатам, уставившись в голубой экран. Телевизор развлекал, но не связывал прикосновением к общей святыне, не вызывал взрывов общего веселья. Быт потерял связь с бытием.
Не знаю, как для других, но тень общего праздника всплывает для меня только в Новый год. Вдруг старый год – целый год! становится ничем, исчезает, а нового еще нет, он еще не родился. Мы празднуем его рожденье, а пока нет никакого года, ноль, дыра во времени, и сквозь дырку просвечивает бездна, перед которой трепещет сердце, – один миг – и сразу же мы кричим: с Новым годом, с Новым счастьем! И никто не растаскивает людей по вероисповеданиям.
А главные мои праздники – не общие. Мы сами их находим на закате или создаем, как костры в лесу, как встречи с горами и морем. И сами создаем праздники елки, которой начинается Новый год, сливается с Рождеством и длится иногда более двух месяцев (лишь бы елка не засыхала).
Праздник наступает, когда незримая волна смывает перемычку между нашей замкнувшейся, ограниченной жизнью, ушедшей в заботы, и внутренней бесконечностью. Не бесконечностью пространства и времени, о которой страшно думать, а царствием, которое внутри нас. Целым царствием, отделенным от сознания мусором повседневности. Я сравнивал наше обыденное «я» с прудом или даже с лужей, отделенной от моря мелью, а большое «Я» с заливом, где та же вода, что в океане, только что не вся – одним краешком. Иногда мы долгими усилиями раскачиваем волну, переливающуюся через мель, иногда она нахлынет внезапно, как влюбленность с первого взгляда, но так или иначе открывается океанская ширь. Каким-то приближением к этому иногда может стать национальный праздник. Мне показалось, что в норвежский День независимости, без единого солдата, только школа марширует за школой, и народ радуется своему живому будущему. Что-то похожее мелькнуло после ГКЧП, когда Москва торжествовала победу «живого кольца». Но это не имело продолжения. И опять праздник надо искать, надо создавать его заново.
Обладание и причастие
Фантомы и реальностьСлово «фантомы» тиражировано в двух романах Александра Мелихова, опубликованных в «Новом мире» (в 2000 и 2001 гг.) и в его интервью Татьяне Бек: «Глумление над собственным отчаяньем» («Вопросы литературы», 2000, № 6). Мелихова действительно приводит в отчаянье, что все вокруг живут фантомами, иллюзиями, потом разочаровываются, гибнут; но жить без фантомов тоже нельзя – так он думает, – потому что реальность безотрадна, ничего не дает сердцу, потому что сердце живет только фантомами, иллюзиями. Эта вечная проблема очень заострилась, потому что картинки, мелькающие на голубом экране, резко увеличили власть фантомов (или, как их назвали во Франции, «симулякров», симулированной реальности). Однако я думаю, что один очень важный фантом Мелихов упустил: сциентизм, веру во всемогущество точных наук.
Он убежден, что реальность – только то, что можно установить и доказать методами точных наук. От этого его трагическое мировоззрение. Все, что насыщает сердце, кажется ложью. Вера, надежда, любовь – всё ложь. Между тем, точность – функция логически корректных операций с банальными объектами мысли. Можно точно оперировать с математическими символами, с математическими моделями атома и т. п. Но чем сложнее, своеобразнее, неповторимее предмет, тем фиктивнее, фантомнее точность суждений о нем. «Вода в стакане прозрачна, вода в море темна, – писал Тагор. – У маленьких истин – ясные слова, у великой истины – великое молчание». Глубина таинственна. Ей можно причаститься, но ею нельзя владеть – ни физически, ни интеллектуально, никак. Нельзя определить, что такое Бог, потому что определить – значит ограничить, а Бог и другие символы высшей святыни (Брахман, Дао) по ту сторону всех границ. И даже человека, которого мы каждый день видим, нельзя точно определить. В нем есть непостижимая глубина, и он способен на неожиданное. Нельзя доказать, что Шекспир – великий писатель. Толстой с этим не соглашался. Л. Е. Пинский, заканчивая главу о «Короле Лире», сказал мне: «Единственное адекватное высказывание о “Короле Лире” Шекспира – это “Король Лир” Шекспира». Вопрос о том, кто такой Гамлет, четыреста лет остается открытым.
Значит ли это, что Гамлет, Лир, Макбет – фантомы? Ничего подобного. Это факты истории культуры, и если какой-нибудь мальчик сбросит их, вместе с Пушкиным, с корабля современности, то они не потонут в Лете. Пушкин и его «Медный всадник», Достоевский и его романы упрямее, чем любая теория. Но чем точнее мы их познаем, тем более соскальзываем на отдельные аспекты; целое постижимо только интуитивно-личностно. Бердяев придумал для такого познания термин «транссубъективное». Субъективное, доведенное до реальности, которая глубже двойственности субъекта и объекта. На Востоке эту реальность называют недвойственным.
Я был очень горд, придумав свое определение: «точность – функция логически корректных операций с банальными объектами мысли»; а потом нашел нечто подобное у Хайдеггера. Машинопись русского перевода у меня затерялась, но смысл примерно такой: само стремление к достоверности гуманитарной мысли ведет к отказу от точных методов, которые вне своей области иллюзорны. Продолжаю эту мысль образом, пришедшим в голову: бесполезно искать темные глубины бытия под фонарем. Логика здесь не достигает цели. Достигает – причастие.
Тождество между реальностью и тем, что можно сосчитать, философски недостоверно. Оно оспаривалось с первых шагов греческой философии; можно сосчитать звезды в небе, атомы, болтающиеся в пустоте (или атомарные факты Бертрана Рассела). Но если только Единое есть, а многого не существует, – как полагал Парменид, – то как эту парменидовскую реальность считать? Целое не членится на единицы счета. Точные науки схватились за модель Демокрита, но полная достоверность ее никакими методами, ни точными, ни неточными, не может быть доказана. Демокритовская точка зрения нашла опору в науке, парменидовская – в мистике. С потрясающим блеском она была усовершенствована Шанкарачарья: «Истина – Брахман, мир – это ложь, Атман и Брахман едины». В переводе на язык привычных понятий, истина – целостный мировой дух; факты, данные нам в ощущении, – только поверхность бытия, «покров, наброшенный над бездной» (Тютчев); наш личный дух, на своей глубине, причастен мировому духу и неотделим от него.
Правда, Шанкара жил тысячу лет тому назад и не знал физики; но Эрвин Шредингер безусловно физику знал, а между тем, в своей книге «Что такое жизнь с точки зрения физики», он обмолвился (кажется, в предисловии), что мирвоззрение, лучше всего согласное с его наукой, это адвайта-веданта; иначе говоря, он был последователем Шанкары. Это не мешало ему изучать покров, наброшенный над бездной, и определять жизнь как отрицательную энтропию. В 1947 году автор оказался недосягаем, но редакторам перевода книги Шредингера досталось. А я каждый подобный скандал запоминал: других источников информации у меня не было.
Еще один интересный пример – «Логико-философский трактат» Людвига Витгенштейна. Я читал его в 1958 году и запомнил две мысли: «То, что вообще может быть высказано, должно быть сказано ясно; об остальном следует молчать». «Мистики правы, но их правота не может быть высказана, она противоречит грамматике».
Примерно с этого начал и Будда. Он утверждал только то, что можно ясно высказать: «существует страдание; у этого страдания есть причина; эта причина может быть устранена…». А на метафизические вопросы отвечал «благородным молчанием». Есть путь, ведущий к освобождению от страдания, от острого чувства неполноты поверхностной жизни: «Есть, о отшельники, нечто неставшее, нерожденное, несотворенное…» – а что это такое, поймете, когда достигнете его. Подходящих слов, чтобы описать «безымянное переживание»[10], люди не придумали. Даже слова «вечность» и «Бог» казались и Будде, и Кришнамурти слишком грубыми. «Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике», противоречит логике, противоречит точной науке. Глубина открывается только мистику, пережившему «вечное теперь», и только тогда, когда он находится в состоянии причастия глубине.
- Поэтические воззрения славян на природу - том 1 - Александр Афанасьев - Культурология
- Драма и действие. Лекции по теории драмы - Борис Костелянец - Культурология
- Страстный модерн. Искусство, совершившее революцию - Влада Никифорова - Культурология
- Лекции по зарубежной литературе - Владимир Набоков - Культурология
- Сент-Женевьев-де-Буа. Русский погост в предместье Парижа - Борис Михайлович Носик - Биографии и Мемуары / Культурология
- Поп Гапон и японские винтовки. 15 поразительных историй времен дореволюционной России - Андрей Аксёнов - История / Культурология / Прочая научная литература
- Престижное удовольствие. Социально-философские интерпретации «сериального взрыва» - Александр Владимирович Павлов - Искусство и Дизайн / Культурология
- Лекции по русской литературе. Приложение - Владимир Набоков - Культурология
- О виртуальной словесности - Михаил Эпштейн - Культурология
- Чувственная европеизация русского дворянства ХIХ века. Лекции. - Андрей Зорин - Культурология