Рейтинговые книги
Читем онлайн Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова - Коллектив авторов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 54

В первом своем биографическом эссе «Меньше единицы», написанном по-английски в 1976 году, поэт приводит бытовую картинку: старика, пытающегося сесть в отъезжающий переполненный вагон, из окна поливают из чайника кипятком. Таких историй и картин были сотни, они были концентратом повседневности в побитом войной городе. Бродский приводит две картины и не делает никаких выводов. То есть читатель просто должен это знать. Если об этом фоне не знать, трудно понять, каким образом «в возрасте лет десяти или одиннадцати», как пишет автор, мальчику могло «прийти в голову, что изречение Маркса «Бытие определяет сознание» верно лишь до тех пор, пока сознание не овладело искусством отчуждения». После первого прочтения кажется, что за ход мысли мальчика тут выдается поставленный голос политически подкованного эмигранта. Конечно, зрелый Бродский невольно что-то вчитывал в свое детство. Но только не искусство отчуждения — и в этом убеждают как раз бытовые картинки. Мальчик холерического склада в полуразрушенном городе, посреди жесткого коммунального быта не мог не научиться «игнорировать существование». «Получать плохие отметки, работать на фрезерном станке, подвергаться побоям на допросе, читать лекцию о Каллимахе — по сути, это одно и то же». Все это — внешняя жизнь, которая почти не затрагивает выключенную из происходящего «сущность, называемую «я»». Точка вненаходимости по отношению к миру, которая стала визитной карточкой поэтики Бродского вместе со строкой «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…», — обретена там, в послевоенном Ленинграде. На его руинах произрастал тот тип варвара, который кладет начало новой культуре.

А тут еще «оттепель» с ее лозунгами всеобщего энтузиазма и искренности в литературе. Человек, олицетворенный фигурой Евтушенко, появившейся в это время, готов принять как свое любое явление меняющегося разнообразного мира — в порыве искренности он одинаково бурно откликается на чувственный кивок возлюбленной и на строительство Братской ГЭС. Это полный антипод Бродского, не готового откликаться ни на что. Поэзия стала, похоже, единственным внешним явлением, которое было запущено в раковину «я». Поэзия — а в поэтике зрелого Бродского — «язык» — единственный посредник между человеком и миром. Посредник, часто подменяющий мир своими собственными законами:

За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,как сказуемое за подлежащим.

Всего и всех остальных Бродский не принимает — он отчужден от всего.

Даже по меркам сравнительно вольной «оттепели» в пятидесятые Бродский вполне мог сойти за непуганого идиота. Без всякого формального повода он однажды покидает школу. Работает фрезеровщиком, кочегаром в бане, матросом на маяке, даже какое-то время в морге. Попадает к геологам в экспедиции, из духа соревнования начинает писать стихи. Пишет так, будто мировой поэзии не существует, — с места в карьер о жизни и смерти с позиции всеведущего поэта-изгоя, заимствуя вечные сюжеты мировой поэзии. Попадает в литературные кружки и ведет себя там вызывающе — читает громко, яростно спорит, цитирует Троцкого. Одно слово — варвар.

Партийная идеология для него настолько же абсурдна, как и основанная на тупой зубрежке послевоенная школа, как и компромиссный эзопов язык в литературе. И суд над Бродским тоже символичен — он осужден цивилизацией как варвар, не знающий ее, цивилизации, законов и своим существованием отвергающий всякие компромиссы с нею. Те, кто был на суде, подчеркивали его отсутствующий вид. Это было его естественное состояние.

Что в 1961 году Ахматова могла найти в этом рыжем мальчишке, авторе невнятных стихов — чтобы выделить его из всего остального молодого окружения? Она могла увидеть в нем только голодного волчонка, который нашел первую в своей жизни кость — необъятную кость поэзии. Она могла легко оценить, какого преданного и ненасытного воина приобретала поэзия с Бродским. Можно было быть уверенным в том, что он будет грызть эту кость до конца жизни. Потому что только варвар знает цену культуре и слову. Больше ничто не может его насытить. Ему не надо объяснять нюансы поэтических ценностей, потому что ему дано базовое понимание поэзии как способа выживания личности в мире. Заговоривший варвар — это событие в любой сфере деятельности. В поэзии он, как правило, — надежда для 99 % людей, не читающих стихов.

В момент суда над Бродским масштаб приобретенной мировой славы, мягко говоря, не соответствовал масштабу поэтических достижений. Если бы Бродский больше ничего не написал, его имя сохранилось бы разве что в истории громких процессов советского времени. Единственная вершина досудебных лет — «Большая элегия Джону Донну» (1963), стихотворение, которое во многом наметило направление дальнейшего развития поэта и которое, кроме Ахматовой, некому на тот момент было оценить.

Кажется, никто не обращал внимания на то, что в этом стихо творении фактически осуществляется диалог души с телом. Но как это возможно? В христианской парадигме душа и тело — не собеседники: все разумное, что может сказать «тело», закреплено за «душой». Но у Бродского они — равноправные собеседники. Более того, в их диалоге выражается главная драма человеческого существования.

Из отчуждения Бродского вырос платоновский мир, разделенный на сферу идей и сферу выражающих их вещей. Всякая вещь несовершенна — она щербата, стара, поломана. Идея лучше вещи — это положение вполне соответствует послевоенному ленинградскому быту с его побитой войной мировой культурой на фасадах. Человек принадлежит миру вещей. Его душа — идея человека. Человек в его земном варианте — лишь несовершенное ее воплощение. В «Большой элегии…» впервые для Бродского состоялся разговор между земным человеком и идеальным. Этот разговор с его постоянным переключением точек зрения с идеальной на земную станет позже визитной карточкой поэтики Бродского. Отсюда же — обилие вещей; его земной мир — это «свалка вещей». В абсолютном значении вещь у Бродского часто оказывается образом земного человека.

Это был прорыв на качественно иной уровень. Ведь ранний Бродский кружится в неком символическом пространстве в поисках абсолюта. Каждый предмет, каждое существо, попадающее в это пространство, поэтически исследуется на предмет своих абсолютных значений. Стихи Бродского в этот период полны символических садов, всадников, многозначительных «гостей», «королей», «поэтов» и просто литературных героев. Любые бытовые зарисовки — которых пока что, к слову, очень немного — размыкаются в мир абсолютов.

Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.Древесные угли чуть-чуть искрились.Но мысли о зиме, о всей зиме (курсив мой. — В. К.),каким-то странным образом роились.(1962)

В «Большой элегии…» Бродский нащупал некий предел этой символизации, нащупал абсолютный нерв человеческого существования. Правда, находка пока приписана первому попавшемуся незнакомцу — Джону Донну, представления о котором к моменту написания элегии у Бродского были самые приблизительные.

А вот в дальнейшем драма, разыгравшаяся в «Большой элегии…», переместится вовнутрь лирического «я» Бродского:

Вещи и люди насокружают. И те,и эти терзают глаз.Лучше жить в темноте.(1971)

Поскорей бы пришла зима и занесла все это —города, человеков, но для начала зелень.(1976)

Таких порывов «души» оторваться от мира вещей и людей будет у поэта бесчисленное количество. Поэт научился наблюдать за этим сюжетом с хладнокровием естествоиспытателя, отсюда — любовь к псевдонаучным поэтическим тезисам — «одиночество есть человек в квадрате». Если существует мир идей, значит и описываться он должен ясными, хотя и бесчеловечными, формулами.«…Язык способен на такие конструкции, которые низводят человека в лучшем случае до роли писца… Язык течет в мир человека из царства нечеловеческих истин и зависимостей» (из эссе «С любовью к неодушевленному»).

Если обобщать, Бродский переключил внимание следующего поколения с поэтических примечаний к классикам и всеобъемлющей готовности сопереживать даже внешней политике СССР — на варварского масштаба поиск частным человеком внутри себя самого того абсолюта, который душат любые время и пространство, любые люди. Империя, «удушливая эпоха» — лишь фон для этого поиска, фон для полета ястреба, уже помимо своей воли улетающего в ионосферу. Вот этот одинокий экзистенциальный полет обреченного человеческого существа, совершенный в самое коллективное для советской литературы время поздней «оттепели», — этот полет оказался гораздо более мощным и исторически верным сюжетом, который сначала резанул очень утонченный и трепетный слух того времени, а потом вызвал не только внимание литературного цеха, но и повальное подражание начинающих. Бродский предложил русскоязычному человеку второй половины XX века сюжет, который гораздо больше отвечал его потребностям, чем все, что могло быть позволено в рамках официальной и даже неофициальной — слишком увлекающейся либо авангардом, либо политикой — русской литературы. Был ли он единственным, кто развивал этот сюжет? Конечно, нет. Иначе он не был бы понят. Отличие Бродского было лишь в том, что других сюжетов он развивать и не мог. Иными словами, он не только его развивал, но и воплощал своей фигурой.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 54
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова - Коллектив авторов бесплатно.
Похожие на Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова - Коллектив авторов книги

Оставить комментарий