Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, на русском нельзя… – Он тоже заставил себя улыбнуться. – А на татарском пройдет?..
Сейчас он еще отчетливее услышал, как стыло прозвенел его голос. Все. Точка. Если не остановиться – он сорвется, ударит этого человека. И он остановился.
– Я думаю, это можно попробовать, – по-прежнему доброжелательно ответил редактор – он не услышал его голоса. – Специфика такая, знаете ли…
– А может, на язык племени мапуту? Или еще на какой-нибудь диалект? – спросил он, пытаясь говорить как можно спокойнее, и неожиданно увидел, как жалко и стыдно трясутся руки.
Он шел по длинному коридору редакции. И вдруг резко развернулся, точно и коротко ударил по оконному стеклу. Звон, осколки разбитого стекла и, словно по цепной реакции, шум открывающихся дверей – из кабинетов на него глядели ничего не понимающие сотрудники издательства.
А он уже шел мимо них, опустив окровавленную руку и закусив губы от боли…
Зачем он это сделал?
Но все-таки на какое-то время физическая боль поглотила боль и унижение, которые он пережил за той дверью, теперь оставшейся позади…
–Его глаза никогда не смеялись.
Он был спокойный, непринужденный в общении, в чем-то даже нелепый человек. С ним было на удивление легко и просто.
Только вот глаза, которые никогда не смеялись. Но, с другой стороны, кто в них всматривается? Ну, глаза и глаза. Бог с ними, с глазами.
Вечером, в шумном кругу знакомых, он умер, видимо, что-то не преодолев в самом себе, не сумев улыбнуться в нужную минуту…
– Какое недоразумение! – воскликнули окружающие. – Ведь он жил так легко…
Его фотография, оттененная черным гранитом, казалась совершенно неуместной на заброшенной аллее старого кладбища.
– Всего двадцать девять… – сокрушались проходящие мимо. – Совсем мальчик. И какое, обратите внимание, беспечное лицо…
И никто не замечал его глаз, которые никогда не смеялись.
–В этой стране суждено родиться. Суждено умереть. Жить суждено ли?
–За столиком театрального кафе «юноша пылкий со взором горящим» декламирует свои стихи. И чем хуже стихи, тем эпатажнее, с опереточными фиоритурами в голосе он их подает.
В одежде – искусственный беспорядок, в глазах – предубеждение, скандальный есенинский блеск…
Может, и хорошо, что не всех нас пускают в литературу.
–В поэзии слово «ведь» – признак стихотворной немощности.
–Русские художники – счастливый народ.
На западе пишут на компьютерах. Но о чем? Кругом достаток и стопроцентное счастье.
Нам же стоит отдернуть занавеску – и уже рассказ: нищета, безверие, хамство, попранные идеалы, фальшивые истины… Только пиши.
Что-то не пишется – есть хочется.
–И открылись врата в рай.
Две девственные нимфы под руки усадили на лужайку, поднесли белоснежную хламиду, дали вкусить наливного яблочка.
Вокруг благообразие: арфистки, перебирающие золотые струны утонченными руками, божественные клавиры, разящие стрелы амуров, Господь – величественный и вполне доступный, неслышная поступь святых на небесах… И так вечно. Вечно!
Взвыл и… проснулся. Побродил по квартире, подошел к окну. За окном парк, липовый медонос, сонные утки в пруду…
Под окном разгорающийся скандал у пункта приема стеклотары, чей-то надсадно заводящийся автомобиль…
Закурил в раскрытое настежь окно и подумал: как же хорошо быть материалистом.
–Петродворец. Дама в пышном платье восемнадцатого века, в парике-буклях фотографируется с изможденными от жары туристами. Несвежее бутафорское платье подчеркивает возраст его хозяйки: на лице испарина, вялая грудь, под неряшливым слоем макияжа немолодое, утомленное лицо.
Театрально улыбается очередным ценителям старины, поддерживает под липкий локоток их разомлевших жен…
И развозятся по стране ее фотографии, занимая строго отведенное место в толстом семейном альбоме с виньетками. И по семейным праздникам, оторвавшись от куриной ножки, хозяин вынимает альбом и, тыча пальцем в фотографию, комментирует пьяным гостям:
– Это мы в Петродворце… Во подруга – целый день в объективе. Ничего работенка, а?
Гости дружно поддерживают:
– Да уж, не слабо…
– Мне бы такую. Ходи с утра до вечера – запечи… запечатляйся с кем попало…
Она и ходит с утра до вечера, и снова с утра. Вышедшая в тираж актриса.
Вечером в кабаке пьет коньяк, курит, матерится, хохочет над пошлыми шутками, набирается под завязку. И чем больше пьянеет, тем выразительнее тоска и одиночество в ее глазах.
Все ее знают, со всеми она спала, всем на нее плевать…
–Вот и дожил Каганович до девяносто шести.
Как-то попытались взять у него интервью. Приехали на Фрунзенскую набережную, позвонили в дверь.
Долгие старческие шаги в прихожей, надсадный кашель, напряженно-придушенный голос:
– Кто?
– С телевидения, Лазарь Моисеевич. Хотели бы взять у вас интервью.
Изматывающая пауза. Проворачивание бесконечных замков и открывающаяся на ширину цепочки дверь.
В дверном проеме дряблая, твердо сжимающая кукиш рука. Вот вам! Вот!
В полумраке коридора детская блаженная улыбка обезумевшего палача.
–Как называлась та деревня? Не вспомню. И уже никогда не найду.
Туманная, пустынная, на берегу спокойной, величественной Камы.
Я ловил рыбу с перевернутой, разбитой, тысячу лет не смоленой лодки. Не клевало. Да и трудно было представить, что на такой величественной реке без заводи и запруд может быть клев.
Наконец попался рак. Мудрый старый рак, флегматично перебиравший клешнями. Он знал, что я отпущу его. И я отпустил.
Заброшенная, покосившаяся деревня с равнодушными ко всему, доживающими свой век старухами.
Было мне тогда двенадцать лет. И этот первый, исполненный душевного равновесия день…
Но уже тогда вошел в мою душу покой и остался навсегда.
И теперь он тревожит, зовет меня – этот покой. И дали его безграничны. А я все чего-то жду…
–Ветра гонят по земле пустые консервные банки, вздымают в небо смерчи неликвидных денежных знаков. Снега на голых прилавках магазинов, в глазах – одержимость хлебом насущным, безнадежность – эпоха гиперинфляции…
А человек с безнадежными глазами строил себя всю жизнь.
С тщательностью великого зодчего он проектировал себя из самых разнородных материалов, где-то ломал, что-то перестраивал, писал акварелью голубые города, возводил мосты, бережно укладывал янтарные россыпи канифоли в скрипичный футляр.
Из космоса он, замирая, смотрел на Землю – единственную планету в бесконечном океане Галактики, расщеплял атом и любил одну единственную женщину.
Он всю жизнь лепил руки Венере Милосской. Их уничтожила гиперинфляция.
Гиперинфляция наших душ.
–Сколько мы переврали за эти годы, как исковеркали себя, свою историю, какими благими лозунгами прикрывались и, наконец, вывели абсолютную величину: достаток!
И сразу стало предельно ясно и осязаемо то, ради чего требовалось прожить целую жизнь и умереть, так и не получив ответа.
–Человек ущербен изначально. Попробуйте назвать кого-то, хотя бы раз не совершившего подлость. Не предавшего…
Дистанция между порядочным человеком и отъявленным негодяем настолько ничтожна и иллюзорна, что, по большому счету, ее определяет ощущение гадливости, которое мы испытываем от совершенной подлости. Или не испытываем.
Плоть человека – грех. Дух – Бог. Все уравновешено на незримой чаше весов, и нравственная чистоплотность, в конце концов, зависит от того, сколько шагов сделано в ту или иную сторону.
И потому есть вера и церковь. И Библия – зеркало, в котором никогда не отразиться. И потому есть Дьявол и его цепное порождение на земле.
–У входа в метро старик продавал готовальню.
Гудящий, облепивший станцию блошиный рынок поигрывал перламутровым фарфором, холодным очаковским пивом, китайскими лифчиками и пуховиками, величественными мясорубками…
Здесь можно было продать и купить валюту, газовый пистолет, средство от тараканов, очередное сенсационное разоблачение «Московского комсомольца»… Здесь можно было продать и купить все что угодно, только не готовальню.
Старик продавал готовальню. Старую, с вытертыми краями и потускневшим циркулем на пыльном бархате, – он так и не понял, что прошли времена чертежников и конструкторов и люди давно конструируют только свое малогабаритное счастье.
Появился милиционер. Бодрый, недавно похмелившийся, с заломленной на затылок шапкой и небрежно перекинутым через плечо укороченным «калашниковым», и старика не стало – у него не было лицензии на право уличной торговли, разрешающей продать последнее – старую готовальню.
Дома старика ждала собака. Третий день она провожала его до дверей в надежде увидеть без готовальни, а та все возвращалась и возвращалась.
- Пуговица. Утренний уборщик. Шестая дверь (сборник) - Ирэн Роздобудько - Современная проза
- Допустимые потери - Ирвин Шоу - Современная проза
- Золотые века [Рассказы] - Альберт Санчес Пиньоль - Современная проза
- Бойня номер пять, или Крестовый поход детей - Курт Воннегут - Современная проза
- Жиголо для блондинки - Маша Царева - Современная проза
- Торжество возвышенного - Admin - Современная проза
- Тревога - Ричи Достян - Современная проза
- Сказки бабушки Авдотьи - Денис Белохвостов - Современная проза
- ПираМММида - Сергей Мавроди - Современная проза
- Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова - Леонид Бородин - Современная проза