Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он одобрительно поцарапал себе лоб, черные густые волосы росли у него, как известно, почти от бровей, есть где разгуляться в лохмах пятерне.
Про австрийцев заговорил, а на уме, верно, все одно и то же.
— Богатеющий народ эти вояки-австрияки, дьявол побери их совсем, — завистливо сказал он. — Я санитаром одно время служил, видел: у раненых, побитых — кольца, часы… Офицерье таскает золотые портсигары. Нижние чины и то форсят серебряными… А у нашего русского брата — одни вши.
— За ручку тебя не останавливали, когда по карманам шарил? — спросил, не стерпел Устин Павлыч.
— Как видишь. Остановили бы — с тобой сейчас не разговаривал, глупостей твоих дурацких не слушал, — нахально-спокойно отвечал Тихонов, ухмыляясь. — Про самострел добавь, не врал давно, забыли.
— Мое вранье, как твое: индюшки на дворе и вальцевая мельница на станции… Что, али опять не угадал?
Слушатели, ерзая, посмеивались, ждали, кто возьмет верх, какой новой подковыркой.
Подсобляльщики Совета ловили уже другое, негромкое:
— Война до победного конца… Ха! Нам другой любее — конец войне.
— Поскорей бы. Косой косят народ на позиции. Германы — нас, мы — германов.
— Ну пуля, человек человека из ружья убивает… Вот что глупо.
— Н-да-а… Которая рука крест кладет, та и нож точит.
— Се мове, как говорил Мишка Император, Индивид, анархист.
— По-каковски же это?
— Учитель сказывал — по-французски. Означает — плохо, никуда не годится.
На скамье, спинами к Шурке и Яшке, согнувшись для удобства, положив локти на колени, расположились другие мужики, что кочеты на нашесте. Спины всякие: суконные, овчинные, шинельные, холстяные. Наши глазастые друзья, чтобы не ошибиться, узнавали спины по разговору, который долетал до них.
— У кого — земля, у нас — царство небесное. Сей, жни на том свете. (Это жалуется, конечно, Матвей Сибиряк, фронтовик. Побывку не зря проводит, отобрал, вернул недавно свои полдуши, уступленные когда-то Быкову, да разве полоски-межники прокормят семью… И куда он все-таки подевал Георгиевский крест? Неужто в самом деле потерял?)
— Тесно жить стало. (Косоуров. Он всегда теперь говорит решительно и кратко. Скажет — словно топором отмахнет. Вот он каков стал, Иван Алексеич!)
— А я о чем? Тебе тесно, Крылову, генералишку, просторно.
— Ребята-мужики, и усадебной земли на всех не хватит, травка-муравка. (Евсей Захаров, кто же еще? И спина холстяная, обогнушка темная от непогоды, ободранная по кустам на пастбище.)
— Надобно брать у богатых, у церквей. (Опять рубанул, как полено расколол, смаху Иван Алексеич.)
— Кирка? Гроссбауэрн? Ошень карашо! (Форштейн… Гутен абент, Франц! А где же Янек? Поди, у тетки Мино-доры гоняет чаи?)
— Н-ну… мироед загрызет, горлохват, не уступит деся-тинки… А приходские загоны того… общие, можно… Ах, нечистая сила, позабыл, расскажу. Ну, в Орефьеве, знаете? Порешили, ну, церковную землю… Ту самую, ну, что сдавали в аренду торгашу Шишкину… Разделили по душам, как свою. (Нукает и тянет сломлинский депутат. Застрял издалека и домой не собирается. У него всегда точно не хватает слов, он ищет их во рту языком и помогает себе толстыми чмокающими губами.)
— Прежде всего господский простор укорачивай. Но держи ухо востро, едрена-зелена, объегорят, как братейники Киреевы из Чернолесья. Не слыхали? Глухни, значит. Поместье у Киреевых неделеное, отцовское, покрупней, чем у нашего хромого портартурца, героя, банзая. Двести пятьдесят десятин чистоганом одной пахотной, жалко расставаться. Мужичье самозахватом зараз может всю отнять. Не долго думая, Киреевы и выкинули этакую хреновину: добровольно, слышь, уступили своим сельчанам толику пашни и покоса… Те и рады-радешеньки, горой стоят теперь за братцев-благодетелей, защищают их, не позволяют, едрена-зелена, крестьянам других деревень брать барскую земельку… А братейнички уж махру смолят, курят, насобачились крючки вертеть из газеты. «Не тронь нас, — мы сами с усами!» (Митрий Сидоров балагурит для потехи. Экий молодец-удалец, что ни скажет — хватайся за животики.)
— А в Муравьеве и Засорине слышно… Ну, то самое, как вы… яровыми… Ну, пустырь у Хлебникова, его благородия… (Опять сломлинское нукало-чмокало!)
— Землю тоже есть не будешь. Ее надобно пахать, засевать зерном, — тогда она и кормит… На чем пахать? Обезлошадели. Хоть сам впрягайся в плуг, в борону… А сеять чем? Бесхлебье… В Питер податься? Слышно, и там голодуха, не приведи господь. (Бубнит кто-то, не угадать по спине.)
— Да уж завьет тебе кудри лихая беда, чужедальняя сторона! Белотельцы-ярославцы эвон бегут из Питера ровно тараканы. (Апраксеин муж Федор, больше некому Лягает питерщиков, насолили ему неизвестно отчего.)
— Чей берег — того и рыба, — донесся простуженный хрип с завалины.
Приятели-угадчики спин вскинулись глазами и обалдели. На завалине кривобоко сидел, как в завозне за веслами, Капаруля-перевозчик, непохожий на себя. В будний вечер Водяной нарядился празднично. На нем яловые сапоги с тугими, негнущимися голенищами, ластиковая рубаха, лиловая, в полоску, и двубортный, в морщинах и складках, пиджак. Мало того— новехонькая кожаная (подумайте!) фуражка с водницким значком. Фуражка лежала не плоско, блином, как прежде выгоревший картуз на лысине, была надвинута прямо и глубоко, захватив уши и торчавшие за раковинами клочья волос. Козырек тоже не висел над облупленным носом, что крыша скворечни, задран вверх и словно напоказ выставлена могуче-волнистая, начесанная гребнем борода с окурком под усами. Перевозчик сильно затянулся табачным дымом, и цигарка затлела красным угольком.
Что с ним стало, с Капарулей, Водяным? Зачем принесла его нелегкая так поздно в село, да еще разодетым? Не с рыбой же. Корзинки, ведерка не видно, торговать нечем, да и кто купит в такое позднее время, глядя на ночь? Ему, нелюдиму, будто любо нынче тереться около народа, который он совсем недавно и в грош не ставил.
Наверное, он долго сидел неслышно на завалине, с краю, потому ребята его и не замечали. Может, даже, как всегда, он презрительно, свысока глядел на мужиков, дымя самокруткой. И вдруг его словно прорвало: ни с того, ни с сего подал голос, Шурке вспомнилось, как прошлом осенью, в полуночной тьме разговаривал Тимофей Капару-лин с рекой, после удачного лученья, охоты с острогой, когда он забил трехпудового сома. Он кланялся Волге, благодарил ее, и цигарка вот так же вспыхивала у него в бороде, разгораясь багровым угольком. Нынче перевозчик-бакенщик не кланялся и не благодарил — некого и не за что. Но что-то заставило его раскрыть рот
— Нечего и баять, крупна рыбка, навариста… да берег крут, ловить нескладно. С бреднем полезешь в воду — утопнешь зараз… Сетью, неводом крупную-то рыбу берёт, — сказал Капаруля и хрипло раскашлялся с непривычки, выговорив сразу так много темных, непонятных слов.
А ведь никак не скажешь про Водяного, что у него борода с ворота, а ума и на калитку нет, меньше подворотни. Дудки, товарищ-гражданин! Не пустая голова под кожаной фуражкой с серебряным якорем, да, видать, особенная, волжская: не каждому дано знать-понимать, о чем она постоянно думает.
Мужики не поняли, вероятно, про что толкует по-своему Капаруля. Никто из них не откликнулся. Да и некогда стало, — на крыльце поднялся шумный спор, все повернули туда картузы и шапки.
Спорил, орал Максим Фомичев, богомол, наседая с братцем Павлом на починовского Терентия с запорожскими усами. В другом углу дяденька Никита Аладьин схватился с бондарем Шестипалым, редкостным гостем — прикатил из Глебова, развалился в крыльце боровом на полступени и уходить не желает. Ну да крыльцо просторное, с двумя лавками, и ступенек без счета, места хватило всем желающим. Здесь был и дядя Родя с газетой под мышкой, и Шуркин батя в таратайке, которую он подкатил к плоскому, врытому в землю камню — им обычно начинался вход в каждую избу; камень этот как бы первая, без износу, ступень в крыльцо. С завалины поднялись, подошли любопытные И на вынесенной скамье повернули лица к спорщикам Ни дать ни взять, образовалась целая сходка, по-теперешнему — заседание. Как тут не подскочить ребятам поближе, не послушать, не посмотреть.
— Что ты все мастеровыми своими козыряешь, под нос мне их суешь? Не желаю я с городскими дело иметь. Хлебнул в Питере на фабрике, один грех. Понятно? — кипятился Максим, подскакивая возмущенно на ступени. — Я. сам мастеровой деревенский Земляных дел мастак. С-господом-богом живу, табачище не курю, по трактирам и пивным не сижу, ривалюцией не занимаюсь — у меня крест на шее.
Крайнов только посмеивался, раздувая усы.
— Бестоварье — вот о чем жалуйся, деревня-матушка, — баском подсказал он. — Пуд гвоздей, слышно, за сто целковых не купишь.
— Плати рабочим вдесятеро, как они требуют, еще не такая будет дороговизна, истинный Христос! — отвечал за брата Павел и крестился, что говорит правду
- День впереди, день позади - Леонид Крохалев - Великолепные истории
- Горечь таежных ягод - Владимир Петров - Великолепные истории
- Горечь таежных ягод - Владимир Петров - Великолепные истории
- Воин [The Warrior] - Франсин Риверс - Великолепные истории
- Идите с миром - Алексей Азаров - Великолепные истории
- Свияжск - Василий Аксенов - Великолепные истории
- Вcё повторится вновь - Александр Ройко - Великолепные истории
- Простая арифметика - Эдогава Рампо - Великолепные истории
- Друзья с тобой: Повести - Светлана Кудряшова - Великолепные истории
- Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884 - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Великолепные истории