Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова посетил этот почти не изменившийся уголок в центре Москвы в 1989 г., когда горбачевская перестройка после многих лет запрета открыла людям доступ в родные места. Поперек улицы, ровно напротив «нашего» подъезда, трепыхался на ветру транспарант «Театральная студия Олега Табакова». Из всего огромного дома выбор табаковских Мельпомены и Талии почему-то пал именно на нашу «квартиру тридцать», из которой я и тигровый кот Киня выходили через окно в глубокий и полутемный колодец двора, отдававшийся звучным эхом. В подъезде оказалось, что по чьей-то счастливой идее лепнина art nouveau с фигурным номером «30» над дверью нашей квартиры — одной среди всех — замурована массивной нашлепкой из штукатурки. Приоткрытая дверь позволила мне зайти внутрь и прогуляться среди циркулировавших студийцев вдоль длинного коридора — того, в котором я днем ездил на трехколесном велосипеде, распевая «Если завтра война, если завтра в поход, если черная сила нагрянет…» (чем, как потом шутили соседи, эту войну и накликал), а ночью спасался от осколков стекла в своей детской кроватке во время немецких бомбежек. (Соседний дом — представительство Латвийской ССР — был разрушен прямым попаданием бомбы и стоял в гранитных руинах еще много лет после войны.) «С чувством неизъяснимым» (пушкинское выражение) заглянул я в былые места: в кухню (она же гостиная и салон, где собиралось квартирное общество, по редкой прихоти судьбы не знавшее не только пресловутых споров, «чей ежик», но и более мелких разногласий); потом в уборную, которая одна из прежних помещений сохранила свою прежнюю функцию, а с нею и бедные подробности коммунальных лет: тусклую лампочку и сомнительного вида темную бутыль в углу за унитазом. Заглянул и в «нашу» комнату: где я прежде учил школьные уроки, там теперь трещали машинистки за канцелярским барьером. Мысленно выселив их из картины, я разместил по комнате немногочисленную утварь: дочерна вытертый и расплющенный диван, в чьих недрах сберегалось несколько археологических слоев старья, позже верно последовавшего за нами и на новые места жительства (тогда ведь ничего не выбрасывали); кровать на колесиках, с никелированными шариками (помню себя в ней больным, читающим «Генриха IV» в переводе Б. Пастернака и с гравюрами Ф. Константинова, книга и сейчас еще со мной); старорежимный письменный стол с краснодревесными излишествами и с кусками давно отставшего зеленого сукна; квадратный обеденный стол, какой бывает в каморке дворника, а над ним оранжевый пышногрудый многогранник абажура с привешенным к нему желтым целлулоидным утенком — игрушкой образца 1937 г. Нашел место на стене, где во время оно висела незамысловатая тарелка из пропыленного, промятого черного картона с иголкой и примусным крантиком для регулировки звука.
Вместе с тенью репродуктора пробудилась в памяти еженощная триада: я в постели, следует минута тишины, пульсирующей нежными звуками ночного города («И в полночь с Красной площади гудочки…»); затем — под тот же шумок морской раковины — раздумчивый звон кремлевских часов; и наконец, уже в стерильной радиозаписи, «Интернационал», еще не замененный новым гимном. Через скромный диск вошла в память и осталась там железная эпоха: речи А. Вышинского, эпопея папанинцев, сводки Информбюро, победные салюты и траурные мелодии; одна из них еще доносится из глубин памяти вместе с именем «Марина Раскова» (БСЭ уточняет дату события — январь 1943 года). Затем потянулось послевоенное время: конферанс Мирова и Дарского (еще не смененного Новицким, к которому радиослушатели, кажется, так и не успели привыкнуть; так или иначе, их любимцем и гвоздем пары так и остался неторопливый, недоверчивый, неуловимо-насмешливый Лев Миров); обстоятельные отчеты Рины Зеленой о детских заботах и треволнениях; с утра ожидаемые «Театру микрофона», «Концерт-загадка», «Концерт по заявкам» и «Клуб знаменитых капитанов»; футбольный марш, а потом деловитый говорок Вадима Синявского; вечерами трансляции опер из Большого театра (список действующих лиц и исполнителей зачитывается девушкой уже на фоне начинающегося действия); чтение Д. Н. Орловым глав из «Тихого Дона»; репортажи о шествии по стране Нового года; лирические голоса — Розы Баглановой со слегка азиатским кокетством («Ах, Самара-городок…») и Татьяны Благосклоновой, покорявшей зал одной своей соловьиной трелью, без музыкального сопровождения («В моем садочке ветер веет…»). Всем запомнился торжественный распев Юрия Левитана, а концом нашего радиодетства и целой эпохи стало загадочное «дыхание Чейн-Стокса», заставшее нас уже на новой квартире, переезд в которую состоялся в начале 1953 года.
Ныне из этих помещений, оголенных от всех остатков жилья, несся стрекот машинок (вспомним посещение Бендером новых «Рогов и копыт»). По заурядному виду учреждения никак нельзя было бы догадаться ни о его коммунальном прошлом, ни о театральном настоящем. Странно знакомым показался в коридоре громадный бесформенный шкаф, никогда на моей памяти не имевший определенного хозяина, — так сказать, «ничей шкаф», — до потолка заваленный всяким завязанным в брезент и тряпки хламом, и если избежавший переселения на свалку, то единственно благодаря своим мамонтовым габаритам.
Я зашел в этот подъезд еще через пять лет. Театрального транспаранта уже не было, а подход к квартире пресекал вопросом «Вам чего?» человек с ружьем, занимавший пост за столиком на площадке первого этажа. В былое время здесь восседал в своем кресле общий друг, монументальный швейцар и лифтер Василий Васильич в дворницком картузе и черной поддевке, с обширной черной бородой и с «Правдой» в руках. Он приветствовал жильцов радостным лицом и зычным басом, превосходно отдававшимся под просторными сводами лестничной клетки, где чугунные перила змеились растительными узорами art nouveau (вспомним сходный подъезд, где под мыльным дождем танцевал Эрнест Павлович Щукин). Квартирка, где жил Василий Васильич со своей старушкой тетей Пашей и худой, болезненной 40-50-летней дочерью Верой, находилась в традиционном царстве швейцаров и дворников — под парадной лестницей (ср. каморку Тихона, место первой встречи концессионеров). Василий Васильич незабываем, его веселый раскатистый бас (фирменная черта швейцаров, см. ДС 6//8-9) до сих пор звучит в ушах, да и двух его смирных женщин я помню зрительно, как и кабинку подведомственного ему лифта, ажурно отделанную красным деревом, лаком и зеркалами. Колоритную фигуру Василия Васильича нельзя было представить себе на каком-либо ином фоне, например на улице, в очереди или в толпе: он был исконной частью дома и подъезда, и вне этой площадки и лифта не смотрелся (о неразрывной связи дворников и швейцаров с домом см. в ДС 5//22). Как оказалось, вооруженный его преемник охранял ювелирную фирму, водворившуюся на месте театральной студии. Почему-то я счел нужным ответить ему: «Я здесь родился», но домогаться допуска не стал и повернул назад. Надеюсь быть удачливее в следующий приезд.
12 [к 13//21]. Не исключено, что хотя
- Князья Хаоса. Кровавый восход норвежского блэка - Мойнихэн Майкл - Культурология
- Трансформации образа России на западном экране: от эпохи идеологической конфронтации (1946-1991) до современного этапа (1992-2010) - Александр Федоров - Культурология
- Василь Быков: Книги и судьба - Зина Гимпелевич - Культурология
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Безымянные сообщества - Елена Петровская - Культурология
- Французское общество времен Филиппа-Августа - Ашиль Люшер - Культурология
- Категории средневековой культуры - Арон Гуревич - Культурология
- Психологизм русской классической литературы - Андрей Есин - Культурология
- Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения - Екатерина Глаголева - Культурология
- Эпох скрещенье… Русская проза второй половины ХХ — начала ХХI в. - Ольга Владимировна Богданова - Критика / Литературоведение