Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня такое впечатление, что отец любил меня больше, чем мать. Немногословный, видимо неглупый, некоторые его замечания позволяли мне судить о том, что он очень неглуп, он никогда не сказал мне: «Сын, я тебя люблю, хотя ты не похож ни на мать, ни на меня». Но он иногда подшучивал вдруг надо мною, над моими амбициями, так что было ясно: я ему нравлюсь. Когда вышла книга «Подросток Савенко», это был 1984 год (речь идет о русском эмигрантском издании), я передал им книгу, мать прочла «Подростка» и перестала писать мне письма. Она обиделась за то, что я высказал свое мнение о природе их пары. Я написал, что мать подавила отца, медленно поглотила его. В повествовании о послевоенных годах молодой лейтенант Савенко (в книге «У нас была Великая Эпоха») мифологизирован от сапог до шинели, витязь в сияющих погонах, а не лейтенант. Отец прочел все это. С момента, когда мне перестала писать мать, начал писать он. Жаль, в переездах и передрягах жизни у меня не сохранились его письма. Там он блещет и умом и скромным добрым юмором. Он был особенным, несмотря ни на что. Всегда тщательно следил за своими красивыми руками, подпиливал ногти и даже покрывал их бесцветным лаком. Аккуратным странным господином он выглядел всегда. Выгодно выделяясь на фоне простолюдинов. Вежливый, не пил, не курил. Я же говорю: он был и остался загадкой. Больше всего он походил на аристократа. Я до сих пор не исключаю возможности его непростого происхождения, которое он мог тщательно скрывать. Известно, что какие-то обстоятельства помешали его военной карьере, он уволился в скромном чине капитана.
Всего лишь. Может, происхождение и помешало? Вряд ли я когда-нибудь уже узнаю. Бабка Вера говорила мне в 1958 году, что среди наших предков был кавалерийский офицер-сотник. Больше этого не знаю. Я часто называю себя капитанским сыном и мне это нравится. Я видимо из этого сословия. Из военного. Потомственно.
Последние годы жизни они прожили лицом к лицу друг с другом в стерильном одиночестве. Отец работал довольно долго и после семидесяти лет, очевидно, боясь, что быстро умрет, если бросит работу Только дорога в один конец (контора ДОСААФ помещалась в самом центре города на площади Дзержинского в конструктивистском причудливом здании, в одном из аппендиксов железобетонного паука) занимала у отца полтора часа, а то и два. Ездил он всевозможными видами транспорта. Начинал с троллейбуса, доезжал до метро, спускался в метро, а после метро садился в трамвай. Однако он ежедневно подвергал себя этим мучениям. Не из-за денег, но чтобы жить. Деньги я стал им высылать, однако они монотонно откладывали мои деньги куда-то в белье. Последние годы жизни, уже после смерти отца, мать стала настойчиво отдавать мне мои же деньги, так как боялась неожиданно умереть.
У меня сложилось такое впечатление, что отцу надоело жить достаточно рано. Еще в 1989-м, заметив пыльную гитару, я спросил отца:
- Ты что, не играешь больше?
- Куда там, - включилась мать, - забыл, думаю, как это делается... - Она метнула в отца укоризненный взор. Отец пожал плечами.
- Времени нет. Рано уезжаю, поздно возвращаюсь с работы.
- Ты бы записал свою жизнь, - предложил я. - Прошлое уходит, уже и я мало что знаю о вашем времени.
- Кому это все нужно, - буркнул отец. - Столько болтунов всего понаписали.
Между тем, думаю, ему было, что рассказать. Помню его короткий отзыв о Солженицыне еще в 60-е годы: «Что он знал? Ничего. Говорят, ужасы изобразил. Если бы я рассказал им, что я знаю...» Он замолчал. Я тогда понял, что отец знает нечто экстраординарное. Но он не оставил после себя рукописей. Наградные листы, медали, странный орден Красной Звезды, полученный неизвестно за что в разгар войны, всякие грамоты. Сослуживцы его любили.
Я видел его последний раз живым в 1994 году, высланный из Крыма, я подпольными тропами через Донбасс доехал до Харькова вместе с Тарасом Рабко. Тогда еще подобное путешествие было возможным. Меня мало кто знал в лицо. Помню, мы стали говорить об армии. Он с горечью, глухо ограничился констатацией того, что «армию убили». Уничтожили два ее важнейших становых хребта: институт политруков и институт старшин. В целом же у него образовался подавленный менталитет побежденного человека. После выдворения из Крыма (в паспорт мне поставили печать о депортации с трезубцем) я уже не мог попасть в Харьков к родителям. Когда по выходе из лагеря в 2003-м, в июле, я попробовал проехать в «лексусе» рядом с
моим адвокатом Беляком, в КПП «Гоштвка» встали на уши все украинские пограничники. Шептались, бегали, забрали паспорт, угрожали задержанием на трое суток и последующим судом. Наконец через несколько часов меня препроводили на российскую сторону, каковая тоже не была очень рада мне. В иностранный паспорт мне поставили штамп, что мне запрещен въезд в Украину до 25 липня 2008 года.
Сострадательный Беляк предложил мне снять номер в гостинице в Белгороде, а он поедет и привезет мне мать в Белгород, что он и сделал. Отца транспортировать уже в то время было нельзя, он был давно и прочно прикован к постели. Самое интересное, что он не был ничем болен. Ему просто и банально надоело жить. Он еще держался во время тех двух с половиной лет, которые я, его сын, провел за решеткой. А когда вышел, Вениамин Иванович, видимо, решил, что его миссия на земле выполнена. Он лежал в лежку, и в конце концов перестал вставать даже в туалет. Мать водила его туда, поддерживая, потом сделала вот что: вырезала дыру в стуле, под стул подставлялся таз. Все эти вонючие бытовые ужасы мать рассказывала мне по телефону, с августа 2003-го я звонил ей теперь каждую субботу.
Отец надорвал здоровье матери. Он валился с туалетного стула, пачкался в дерьме, мать надрывала слабый позвоночник, подымая его, гордость не позволяла позвать соседей, гордость жены офицера. Плакалась она мне, и когда я сурово отчитывал ее за то, что она не обращается к соседям, она оправдывалась: «Эдик, я же не такая как они. Я им чужая. Я не сижу с ними на скамейке у дома. Они -деревенские старухи, я ни разу не вышла... твой отец офицер...» В конце каждого разговора мать не удерживалась от нападок на меня: «Вот если бы ты был снами...» Обоим, и мне, и ей, было ясно, что я не мог быть с ними, что как большой корабль неуклонно уходит в большое плавание, оставляя в порту маленькие посудины, я должен был уйти и пытался уходить чуть ли не с одиннадцати лет, и ушел навсегда в двадцать один год. «Надо было родить еще ребенка. Вот он или она жили бы рядом с вами, приносили бы кастрюльку с теплыми котлетами и отмывали отца от дерьма...» - говорил я мрачно. Еще я говорил отчаянно, что да, я плохой сын, я это понимаю, однако не эгоизм руководит мною в жизни, но чувство долга, призвание, судьба... И, мама, все равно я не могу приехать, мне запрещен въезд в Украину. Как, мама?! Давай, ты возьмешь сиделку, у нас есть деньги, я буду платить за сиделку. «Никогда, - сказала мать, - чтобы чужие люди видели мой позор...»
Отца, конечно, можно было бы обвинить в животном эгоизме, в том, что, не желая жить, он свалил все заботы об уходе за собой, беспомощным, на мать, спутницу его жизни в течение шестидесяти двух лет. Однако в оправдание ему следует огласить вот такое мое мнение. За эти шестьдесят два года, прожитые вместе, он уже не мог отличить себя от нее и определить, где кончается она и начинается он. Они слились в одно существо. Он чувствовал, что она - продолжение его. Потому, полагал, видимо, он, это естественно, что одна часть его, которая сильнее, помогает слабой его части. Это была не аморальная позиция.
20 марта 2004 года отцу исполнилось восемьдесят шесть лет. Он чувствовал себя в этот день неплохо, даже выпил рюмку водки в честь дня рождения. 25 марта, через пять дней, около 13 часов дня, он повернулся на бок, часто-часто задышал и умер.
Я пытался через немногих знакомых в Киеве получить разрешение на пересечение границы. Мне не удалось преуспеть. Если бы еще было у меня больше времени... но мать куда-то торопилась, стариков, по-моему, не отправляют в морг, они лежат одну ночь у себя в доме, а затем сразу утром едут в пламя крематория. 26 марта отца кремировали. Двое нацболов, я их послал, Анатолий Тишин и девушка Ольга, даже не успели прибыть к похоронам. Приехали только на поминки.
Мать говорила теперь по телефону куда легче. Однако у нее появились обвинительные ноты в адрес покойного отца. Однажды она, всхлипывая, сказала: «Вечная любовь! Вечная любовь!.. Шестьдесят два года вместе. Но такой ценой, Эдик, я за эти два года искалечила себя, от болей в позвоночнике не могу ходить. Если это плата за любовь, то почему? За что...» Это было знаменательное признание поражения мифа о вечной любви и верности. Филимон и Бавкида состоялись, но какой ценой! Впоследствии мать еще несколько раз повторяла те же упреки.
Это признание матери повлекло за собой целую цепь моих размышлений на ту же тему. Полагаю, что, отвергнув еще подростком образ жизни родителей, желая стать иным, я все же бессознательно копировал первое время в сфере чувств этих же родителей. Я искал у моих первых женщин любви, верности и преданности навсегда. В моей первой прозаической книге «Это я, Эдичка» на каждой странице чувствуется это желание связать себя с женщиной навсегда. Слава Богу, что этого не случилось (впрочем, уверен, и не могло случиться, потому что мне свойственно разочарование в человеке в такой же степени, как очарование личностью). Что бы я делал сейчас с семидесятиоднолетней Анной, с пятидесятивосьмилетней Еленой, о которой плакался Эдичка, этот мой «герой»?
- Ежевичное вино - Джоанн Харрис - Современная проза
- Лимонов против Путина - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Подросток Савенко - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Ноги Эда Лимонова - Александр Зорич - Современная проза
- По тюрьмам - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Виликая мать любви (рассказы) - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Анатомия героя - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Палач - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Дисциплинарный санаторий - Эдуард Лимонов - Современная проза
- 316, пункт «B» - Эдуард Лимонов - Современная проза