Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пап, ты недолго, ладно? – Митя садится на место водителя и кладёт руки на баранку. – Какие там у тебя дела-то?
Ладно. Постараюсь. Дела как сажа бела. Ключ зажигания я предусмотрительно вынул и положил в карман пиджака; машинально скользнув ладонью сверху вниз, я сквозь материю ощущаю массивный, отлитый старинным автомобилем брелок; одна из моих заповедей гласит: не оставляй ключей своих, и подразумевает, понятно, ключи от машины. Ибо он – сын мой – сейчас находится в самом что ни на есть опасном периоде своего «автомобильного» развития: ему кажется, что уровень его водительского мастерства если и не дотягивает до профессионального гонщика, то уж во всяком случае не ниже первого класса; на самом же деле это знакомое всем кто когда-либо садился за руль опьянение не имеет ничего общего с действительностью, и я категорически запрещаю сыну даже думать о том, что он будет ездить – да ещё, чего доброго, один – по улицам города; только в деревне, по лёгким дорогам, по просёлкам – именно там я учу его азам водительского искусства. (Но ведь наступит день, когда ты уже не сможешь удержать и должен будешь выпустить его из устроенного тобой гнезда, как принято говорить, «в большую жизнь», а я бы сказал – в большую гонку. Выпущу, куда денешься, только без машины. И снова возвращается эта мысль: надо немедленно её продать.) «Ну ладно, не скучай, – говорю я сыну, – почитай что-нибудь, маг послушай…» Уходя я бросаю последний – через ветровое стекло – взгляд на его лицо, руки, стиснувшие баранку, напряжённо подобравшиеся плечи, и может быть оттого что свет, преломляясь, искажает истинную картину, сын кажется мне сразу постаревшим по крайней мере лет на десять; ещё я успеваю подумать, что с тех пор как он изменил причёску и теперь с её помощью украшает себя, он действительно стал выглядеть намного старше своих лет.
Я иду к проходной. Пересекаю залитую асфальтом площадь от автостоянки к подножью величественного как гигантский саркофаг зданию главного корпуса. Если помножить эти сто метров на количество дней, в которые укладывал я их на пространственную протяжённость своей жизни, то по моим подсчётам составится путь длиной не меньше пятисот километров, – путь приближения, украшаемый в зависимости от времени года и часа дня маленькими причудами света: то насыщаясь влагой, то высыхая вибрирует чёрно-серая гамма асфальта, мраморная облицовка бельэтажа изменяет свой цвет от весенней сиреневой туманности до красно-синей – предгрозовой – определённости летнего заката, а пупырчатое часовое табло, в вечерние часы взлетающее раскалённой спиралью, блекнет на солнце, словно струйка жидкого металла растворяется в кипящем горне; и только чугунные решётки на окнах первого этажа демонстрируют свою неподвластность освещению, оставаясь неизменно чёрным узором на фоне полупрозрачной болотной зелени запылённых стекол. В этом ритуале вхождения – замкнутой в самой себе совокупности мысли и действия у подножья храма – совершается нечто такое, что я ощущаю не как своё приближение к зеву, который через минуту поглотит меня и погрузит в чрево гигантской машины, а как вхождение её – этой машины – в меня самого, как метаморфозу её – превращение в некую жидкую субстанцию, вливающуюся в мои сосуды, пропитывающую поры, проникающую во все клеточки моего тела и моего мозга и словно затвердевающую там особой упругостью. Пожалуй, это как раз то, что несколько раньше я назвал поляризацией – ведь она тоже сродни отвердению; во всяком случае, входя на «фирму», я внутренне меняюсь. Происходящие при этом изменения не отмечены какой-либо нравственной окраской: я не становлюсь ни лучше, ни хуже, ни добрее, ни своенравней, а если говорить об уме, то и здесь гипотетический наблюдатель не заметил бы никаких сдвигов – интеллект наверно меньше всего подвержен переменам, и тот кто хорошо умеет обращаться с дифференциальными уравнениями, тот одинаково хорошо это делает и за своим рабочим столом, и в ванной, и в лесу, и даже в гостях. То что я назвал отвердением, а ещё раньше – поляризацией, представляет собой, говоря языком социальных психологов, принятие ролей: каждый из нас, пяти с лишним тысяч, выдёргивая свой номер на контрольной доске и затем получая из рук охранника органическое стеклышко пропуска, получает тем самым и свою роль – руководителя, подчинённого, конструктора, технолога, испытателя, приёмщика, слесаря, уборщицы, – и с этого момента должен играть её как можно лучше, вкладывая в исполнение весь свой талант, а если его нет, то, оглядываясь на партнёров, стремиться подражать им. И здесь я не сказал ничего нового – не в Шекспире, так в социологии мы все начитаны, – но если поразмыслить о пьесе, в которой мы играем, то приходишь к выводу, что будучи плохой по сути, она к тому же ещё и заиграна до того, что даже самые талантливые актёры скатываются в своей манере до автоматизма. Я уже сказал немного о том, что именно мы делаем – о наших «изделиях», – и большего пока не скажу; я упомянул о «плане» и «премии», и «приёмке» и тем, я думаю, раскрыл немного режиссёрский замысел постановки, и пусть автор – сама жизнь, играть в ней до невозможности трудно – с этим согласится каждый, кто когда-либо принимал участие в подобных пьесах. Они скучны и монотонны, в них нет ни завязки, ни нарастания, ни кульминации, ни катастрофы (разумеется, катастрофы в драматургическом смысле), и потому самое явственное ощущение, которое охватывает всех, кто достаточно долго играет в них свою роль, – это ощущение «лямки», которую тянешь и будешь тянуть всегда. По прошествии лет я пришёл к выводу, что «лямка» эта – субъективное (если позволительно будет пять тысяч наших сотрудников назвать субъектом) переживание того самого явления, что именуется отчуждением труда: не видя да и не стремясь увидеть конечного продукта своей деятельности, мы ощущаем смутную тоску, усугубляемую тем, что каждый, не имея возможности охватить – хотя бы внутренним взором – деятельность предприятия в целом, вынужден довольствоваться своим маленьким кусочком, и в этом смысле наша, как говорят теперь, производственная система представляет собой один гигантский конвейер. То, что конвейер этот не вытянут в пространстве, как например линия сборки автомобилей, не меняет существа дела: монотонность как результат воспроизведения одного и того же действия в течение многих часов, дней, месяцев и лет, типична для всех нас, даже тех, кто повторяет не одно элементарное действие – скажем, наматывает катушки индуктивностей, – а и целый, пусть небольшой, круг деятельности – рассчитывает, чертит, деталирует, переносит на кальку, бегает с «листками изменений», испытывает, снова чертит или – как я – руководит отделом. Неизбежное в машинном производстве разделение труда неумолимо, как ростовщик, с методичностью каждодневных восходов и закатов предъявляет нам векселя, которые мы оплачиваем скукой, раздражением, болезнями или (по меньшей мере некоторые из нас), признав свою неплатёжеспособность, погружаемся в долговую яму алкоголя. И что здесь надо сделать, чтобы исправить положение, я не знаю: при всех наших благих намерениях не может один человек – от начала до конца – изготовить например трактор и потом, любуясь и наслаждаясь плодами труда своего, поставить его на краю поля и провести ровную, чёрную, бесконечную борозду, ощущая в руках податливость умной и чуткой машины. И если уж нечто подобное я могу хотя бы вообразить в отношении трактора или автомобиля, то что можно сказать о наших «изделиях», которые в принципе не предназначены служить человеку, а лишь только в случае самого страшного могут стать довольно таки, скажем прямо, ненадёжной защитой. Я, во всяком случае, в них не верю. Не стану отрицать, что по натуре своей я пессимист, и всё что было сказано выше, представляет мою собственную точку зрения, а что касается употреблённого мной местоимения «мы», то в него я включаю лишь трёх-четырёх своих друзей и, может быть, ещё сотню-другую знакомых-сотрудников, чьи высказывания дают мне для этого некоторые основания; и даже когда я говорю «все мы», я опять имею в виду только эту – в общем-то достаточно представительную, говоря языком статистики, – выборку. Не знаю – не помню – был ли я пессимистом всегда – в двадцать, в тридцать лет, – или это результат действия того закона, который гласит, что длительно переживаемые эмоции – состояния – становятся свойствами (а с эмоциями мне действительно не повезло – и тут уж ничего не поделаешь) но что я пессимист последние десять лет, с тех пор как погибла моя жена, не подлежит сомнению. Кроме того, я, кажется, не совсем здоров, и всё это вместе взятое в какой-то мере извиняет меня, тем более что обстоятельства смерти моей жены так тесно связаны с моей работой. Мой друг Бахметьев, будучи в некотором смысле моим антиподом, настойчиво убеждал меня и продолжает убеждать своим нетускнеющим образом, что я ошибаюсь, что моё восприятие действительности неадекватно (чему?!), и что вообще я просто зануда; я готов присоединиться к его мнению, я согласен, что быть всегда слегка пьяным и влюблённым, каким был он сам, несравненно лучше, чем «тянуть лямку» (вероятнее всего, ощущение «лямки» – составная часть моего пессимистического мировосприятия), но где взять силы? Ежедневный алкоголь – я пробовал – совершенно убивает меня, отнимая последнее чем я располагаю – уважение моих детей; а влюбляться мне всегда было сложно по причине моих высоких требований к сексуальным объектам. Сам Бахметьев умер, уже выйдя на пенсию, работая в «шарашке», не препятствующей образу жизни, воспетому Омаром Хайямом, и ничто не могло сломить его могучего оптимизма. Похоже, он три года просто репетировал свой уход: заболел и вылечился от язвы желудка, вскоре после того ввиду спровоцированной соседом ссоры с рукоприкладством отсидел «пятнадцать суток» и в довершение, починяя крышу на даче у бывшей жены (дом был построен его собственными руками и отказан при разделе имущества в пользу сына; вследствие несомненного благородства этого шага Диночка почитала себя обязанной и когда привлекала нас к ремонтным работам, не скупилась на выпивку) Юрик упал с лестницы и о поленницу поломал рёбра. И всё это увенчалось последней любовью: не только он любил (надо же, думал я, успел влюбиться в своей шарашке!), но и его любили – некая, по отзывам видевших её, двадцатипятилетняя красавица, почему-то не пришедшая, однако, на похороны. При жизни я расстался с ним в последний раз на платформе станции метро «Измайловская», – был не по-осеннему жаркий день, пребывая оба «в местных командировках», мы встретились в конце дня в лесу на прудах, чтобы немного «отдохнуть» – каждый сообразуясь со своим пониманием этого слова: я купался, а он тем временем устраивал в недрах своего трёхсекционного портфеля маленький импровизированный стол: в одной секции – две откупоренных бутылки портвейна и две глиняных чашечки, в другой – свеженарезанный батон и варёная колбаса «любительская», в третьей – деловые бумаги. Тот же портфель я и привёз потом из Саратова вместе с телом его владельца.
- Записки с Запада, или История одного лета в США - Павел Крестин - Русская современная проза
- Когда везде слышен смех - Петр Абатин - Русская современная проза
- Страна оленей - Ольга Иженякова - Русская современная проза
- Дела житейские (сборник) - Виктор Дьяков - Русская современная проза
- Жизнь и смех вольного философа Ландауна. Том 1. Когда это было! - Валерий Мирошников - Русская современная проза
- Красота спасет мир, если мир спасет красоту - Лариса Матрос - Русская современная проза
- Безславинск - Михаил Болле - Русская современная проза
- Всех скорбящих Радость (сборник) - Юлия Вознесенская - Русская современная проза
- Безумец и его сыновья - Илья Бояшов - Русская современная проза
- Становление - Александр Коломийцев - Русская современная проза