Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Н. Морозов.
7 марта 1902 г.
Приписка после ухода следователя.
Только сейчас мы узнали о письме Попова и поняли, в чем дело. Это ужасно! (т. е. то, что из-за провокации жандарма-уборщика произошла такая трагедия). Н. Морозов».
Так я старался подгонять в этой записке все к своей основной цели, о которой уже говорил вначале: спасти во что бы то ни стало Веру, не довести дело до суда и формального следствия, а если суд все-таки будет, то не отрезать себе возможности попасть на него свидетелем, что было возможно лишь в том случае, если департамент полиции не будет предполагать, что я там выступлю с обвинением его в жестокости, хотя на самом деле я и собирался это сделать.
Я хорошо понимал, что Вера ни за что не допустила бы меня подать такое заявление, потому что она только желала ценою своей гибели облегчить наше общее положение, обратив внимание на невыносимое в психическом отношении состояние нашей темницы.
Не считал этот поступок нервным и я, но я ни за что не хотел допустить ее гибели и только потому и придал ему такой характер.
Мне очень хотелось предварительно показать этот документ некоторым товарищам, кроме Веры, чтобы посоветоваться с ними, но я чувствовал, что при том нервном состоянии, в котором все мы находились, каждый стал бы требовать своей редакции, так что ничего не вышло бы, кроме нового сумбура. И я решил взять все исключительно на свою личную ответственность, не припутывая к ней никого другого.
Я переписал свой черновик в том виде, в каком он хранится теперь в архиве департамента полиции, и стал ждать приезда из Петербурга следователя по особо важным делам, чтобы подать ему немедленно: ранее, чем он зайдет к Вере или к кому-нибудь из других товарищей.
Мое душевное состояние было в эти дни невыносимо как по причине ожидаемой казни Веры, так и потому, что мне всегда органически было противно делать какое бы то ни было обращение к начальству.
«Но на что годна была бы, — думал я, — человеческая дружба, если бы человек ничем никогда не жертвовал бы для нее?»
Я держал заявление наготове. Один из товарищей, окно которого выходило на комендантский двор, все время следил за приходящими туда, но на этот раз я не получил вовремя сведений, вероятно, потому, что был с утра в своей химической лаборатории или просто на прогулке. Возвратившись в камеру, кажется, перед разноской ужина, я вдруг узнал, что следователь приехал и уже зашел к Попову и что лишение нас прежних льгот произошло из-за попытки Попова тайно переписываться с внешним миром. Я спешно приписал к своему заявлению последние строки: «Только сейчас мы узнали о письме Попова и поняли, в чем дело», — и, как только открыли форточку моей двери, чтобы подать мне очередную пищу, я просунул туда руку со своим заявлением и сказал стоявшему в стороне смотрителю:
— Прошу немедленно передать эту бумагу приехавшему из Петербурга следователю.
Тот очень неохотно взял и отступил за косяк двери. И вот хотя с тех пор прошло уже около 28 лет и я неясно помню точную последовательность событий, но благодаря сильному нервному напряжению каждый отдельный факт этой драмы, который непосредственно касался меня, сохранился в моей памяти очень ярко. А то, что было с другими товарищами, уже потускнело. Я не могу уже сказать, к кому заходил тогда следователь, кроме Попова, и было ли это раньше или позже подачи мною заявления. Мне напоминают, что он потом был еще у Фроленка и у самой Веры и что, к удивлению всех, говорил с ними очень мягко.
Все находились в полном недоумении несколько дней: ни карцера, ни допросов, ни суда.
— Что значит все это? — говорили товарищи.
Но вот через неделю или около того, когда нам раздавали ужин, ко мне вдруг входит комендант крепости и, к моему удивлению, без сопровождавших его «архангелов», как мы называли жандармских унтер-офицеров, становившихся по правую и левую сторону от нас с готовностью схватить за обе наши руки при первом резком движении. Комендант притворил даже за собою дверь и сказал мне приблизительно так:
— Я только что возвратился из Петербурга. Вы хорошо сделали, что написали свое заявление. Я и доктор горячо поддержали вас, чего не могли бы сделать иначе, и потому следователь, уже собиравшийся послать за унтер-офицерами для выслушания их свидетельских показаний, поехал обратно, не допросив никого. Он передал ваше заявление товарищу министра, и тот постановил считать случившееся здесь несуществовавшим.
— Значит, — спросил я его, еще не веря своим ушам, — мою соседку не будут судить?
— Не только не будут, но даже и в карцер не посадят.
— Вы скажете ей это?
— Я не могу ей ничего сказать, раз самый факт признан несуществовавшим, — ответил он. — Но вы можете.
Он поклонился и вышел, а я остался в таком состоянии, какого нельзя передать никакими человеческими словами. Радость за Веру сменялась полным недоумением: как мне теперь быть? Ведь рассказать, что я ее поступок самовольно выставил перед департаментом не как сознательное решение пожертвовать своей жизнью для облегчения нашей судьбы, а как результат расстроенных предшествовавшими бурными сценами нервов, значило ее обидеть.
Нет, ей ни в каком случае нельзя говорить о том, что я писал, а потому и о приходе ко мне коменданта. Нельзя ли предупредить ее каким-нибудь другим способом?
Всю эту ночь я тоже почти совсем не спал, а на другой день вдруг приходит ко мне доктор. Он повторил мне почти то же, что сказал комендант, и прибавил:
— Мне специально поручено наблюдать за ее здоровьем и делать ежемесячно специальные доклады о ней для товарища министра. Как вы думаете, она ничего не сделает со мной, если я к ней зайду?
— Можете быть уверены, — ответил я и спросил его совета относительно того, как мне лучше сообщить Вере, что ей ничего не будет. — Ведь мне неловко сказать, что я объяснил ее поступок нервным настроением, тогда как она на деле желала пожертвовать своей жизнью для облегчения нашей участи.
— Самое лучшее, — ответил он, — не говорите ей ничего. Нервы здесь у многих расстроены, и самое лучшее для предотвращения эксцессов — это ожидание большой опасности. Я сам постепенно подготовлю ее к этому.
Подумав немного, и я пришел к тому же мнению. «Пусть лучше будет все моей личной тайной», — решил я.
Я рассказал потом лишь двум или трем из самых близких мне товарищей, что подал заявление о тяжелом моральном состоянии нашей тюрьмы в то время, а о подробностях меня никто не спрашивал. Черновик заявления был на всякий случай в моих тетрадях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- От снега до снега - Семён Михайлович Бытовой - Биографии и Мемуары / Путешествия и география
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга I - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- История рентгенолога. Смотрю насквозь. Диагностика в медицине и в жизни - Сергей Павлович Морозов - Биографии и Мемуары / Медицина
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга II - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Рассказы - Василий Никифоров–Волгин - Биографии и Мемуары
- Мифы Великой Отечественной (сборник) - Мирослав Морозов - Биографии и Мемуары