Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О послереволюционном Петрограде Матильда позже читала в эмиграции и у Тамары Карсавиной в книге «Театральная улица»: «Население Петербурга заметно уменьшилось. Он обрёл новую трагическую красоту запустения. Между плитами тротуара выросла трава, его длинные улицы казались безжизненными, а арки напоминали мавзолеи. Трогательное величие осквернённого великолепия. Свечи стали дефицитом. В три часа уже темнело, и было особенно трудно продержаться до шести, когда давали электричество. Неестественная тишина города, зловещее молчание пустынных улиц ещё больше увеличивали опасения, делая напряжение почти невыносимым. Слух обострился до такой степени, что различал издалека чуть слышный звук шагов по плотному снегу. Винтовочный выстрел, пулемётная очередь – и снова тишина».
Эту картину можно дополнить и воспоминаниями Анны Ахматовой: «Все старые петербургские вывески были ещё на своих местах. Но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином Дворе можно было собрать большой букет полевых цветов. Догнивали знаменитые петербургские торцы. Из подвальных окон „Крафта“ ещё пахло шоколадом. Все кладбища были разгромлены».
Детские воспоминания Нины Тихоновой об осени 1917 года в Петрограде были такими: «С едой становилось всё труднее, и даже мы, дети, которым отдавалось всё, не всегда были сыты. Я с любопытством рассматривала продовольственные карточки, новые денежные знаки достоинством в двадцать и сорок рублей – «керенки» – и огорчалась, что меня не берут с собой стоять в очереди за продовольствием.
Осенью положение совсем испортилось. По карточкам выдавались крохотные порции хлеба, смешанного с горохом и опилками, и иногда – протухшие селёдки. В комнатах стало холодно».
В своей брошюре «Расстрел Московского Кремля» епископ Нестор Камчатский описывал революционные события, которые происходили во второй столице России – городе Москве: «С 27 октября по 3 ноября сего 1917 года первопрестольная Москва пережила свою страстную седмицу и в течение семи суток расстреливалась артиллерийским, бомбомётным, пулемётным, ружейным огнём». И вот какая картина виделась священнику после этих событий: «Спасские ворота доныне были освящены святым обычаем, где всякий проходящий через эти св. ворота, даже иноверцы, с чувством благоговения обнажали свои головы. Теперь там стоит вооруженная стража с папиросами, ругается с прохожими и между собой площадной бранью. Спасская башня пробита и расстреляна. Знаменитые часы с музыкальным боем разбиты и остановились. Остановилась и стрелка часов в ту роковую минуту, когда ворвался тяжёлый снаряд в стены Кремля и наложил несмываемое пятно крови и позора на это священное сердце Москвы». Епископ скорбит о содеянном: «И хотелось бы сейчас открыть все Кремлёвские ворота и хочется, чтобы все, не только москвичи, но и люди всей России, могли перебывать на развалинах своих святынь. Но какие нужны слёзы покаяния, чтобы смыть всю ту нечистоту, которой осквернили Священный Кремль наши русские братья солдаты, руководимые врагами!» И у него возникает вопрос: «Глядя на разрушенный Кремль, невольно ставишь себе вопрос: «Кому и для чего понадобились все эти ужасы? Ведь нельзя же не понимать того, что в Кремле вся история могущества, величия славы, силы и святости Земли Русской. Если древняя Москва есть сердце всей России, то Алтарём этого сердца искони является Священный Кремль». И дальше священник пишет о своих чувствах: «Я видел Кремль ещё когда горячие раны сочились кровью, когда стены храмов, пробитые снарядами, рассыпались и без боли в сердце нельзя было смотреть на эти поруганные святыни. Сейчас же эти раны чьей-то сердобольной, заботливой рукой по мере возможности как бы забинтованы, зашиты досками, покрыты железом, чтобы зимнее ненастье не влияло на эти разрушения ещё более. Но пусть они – эти раны будут прикрыты, пусть их прячут, скрывают от Нашего взора, но они остаются неизлечимыми. Позор этот может загладиться лишь тогда, когда вся Россия опомнится от своего безумия и заживет снова верой своих дедов и отцов, созидателей этого Священного Кремля, собирателей Святой Руси. Пусть этот ужас злодеяния над Кремлём заставит опомниться весь русский народ и понять, что такими способами не создается счастье народное, а вконец разрушается сама, когда-то великая и Святая Русь».
Свои чувства описывал и Иван Алексеевич Бунин, живя в первые послереволюционные дни в Москве после погрома большевиков: «А потом было третье ноября. Каин России, с радостно-безумным остервенением бросивший за тридцать сребреников всю свою душу под ноги дьявола, восторжествовал полностью.
Москва, целую неделю защищаемая горстью юнкеров, целую неделю горевшая и сотрясавшаяся от канонады, сдалась, смирилась.
Всё стихло, все преграды, все заставы божеские и человеческие пали – победители свободно овладели ею, каждой её улицей, каждым её жилищем, и уже водружали свой стяг над её оплотом и святыней, над Кремлём. И не было дня во всей моей жизни страшнее этого дня, – видит Бог, воистину так!…
Я постоял, поглядел – и побрел домой. А ночью, оставшись один, будучи от природы весьма не склонен к слезам, наконец, заплакал и плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог.
А потом я плакал на Страстной неделе, уже не один, а вместе со многими и многими, собиравшимися в тёмные вечера, среди тёмной Москвы, с её наглухо запертым Кремлём, по тёмным старым церквам, скудно озарённым красными огоньками свечей, и плакавшими под горькое страстное пение: «Волною морскою… гонителя, мучителя под водою скрыша…»
Сколько стояло тогда в этих церквах людей, прежде никогда не бывавших в них, сколько плакало никогда не плакавших!»
В Петрограде всю зиму 1917—1918 года было холодно и голодно. Вот что об этом написала позже Нина Александровна Тихонова: «В феврале отец впервые подарил мне цветы – как взрослой… С тех пор бледно-розовые тюльпаны – навсегда для меня самые прекрасные цветы в мире.
Эффект, однако, был испорчен ошеломляющей новостью. Через несколько дней меня в сопровождении бабушки, брата, фрейлейн и Ивана Александровича отправили далеко за Урал. В Петрограде жить становилось слишком трудно, и решено было нас послать до весны в Екатеринбург, где проживал дед Тихонов».
Иван Александрович Луи был студентом и домашним учителем Нины. Фрейлейн – прибалтийская гувернантка обучала брата и сестру немецкому языку.
На Урале, в Екатеринбурге, последнем пристанище Царской семьи, тоже власть была уже в руках большевиков. Но там у населения ещё шла прежняя размеренна жизнь по старинным обычаям, как в прежней Руси.
«В Екатеринбург мы приехали к вечеру и почему-то были принуждены высадиться поодаль от станции и среди сугробов и рельс добираться до тускло освещённого перрона. Было почти темно, снег глушил шаги и голоса. Лилово-красной полосой догорал закат. В полумраке я разглядела медвежью шубу до полу. Из-под шапки-ушанки клином торчала длинная с проседью борода. «Ну, поцелуй дедушку!» – прохрипела шуба. От ужаса я оцепенела. – Вспоминала Нина Тихонова. – Так произошло моё знакомство с дедом Тихоновым. Он проводил нас в заранее приготовленное жилище и обиженно ретировался.
Поместились мы в доме Симоновых, богатых купцов, которых, как говорили, вывел в одном из своих романов Мамин-Сибиряк.
Революция резко изменила жизнь семьи Симоновых и принудила их сдать по знакомству для нас часть нижнего этажа, дабы избежать реквизиции излишней жилплощади. Их каменный дом в центре города был расположен внутри обширного двора и одной стороной выходил на улицу, носившую их имя. Улица была мощёная, обсаженная молодыми тополями. По ней всю зиму свозили снег за город. Когда весной он таял, вода потоком лилась обратно под гору и превращала на несколько дней Симоновскую улицу в нечто вроде Венеции. К этому все привыкли, и ежегодные наводнения были в порядке вещей.
По истечении недели всё высыхало. Между булыжниками пробивались первые иголочки травы. На тополях липкие от смолы почки восхитительно пахли никогда мне больше не встречавшимся ароматом северной весны.
Ещё несколько недель – и тополя, и улица под палящим солнцем покрывались толстым слоем пыли, клубами вздымавшейся из-под колёс проезжавших телег. Зимой сугробы засыпали окна. Температура падала до сорока ниже нуля, а когда градусник показывал «только» минус восемнадцать, детей выводили гулять.
В доме мы с бабушкой занимали кабинет хозяина, загромождённый конторкой и дорогой кожаной мебелью. В угловых витринах, называемых «горками», красовались пирамидки из уральских кристаллов и полудрагоценных камней. Куски белого кварца со славно цепляющимися за них самородками долота служили пресс-папье. К кабинету примыкала просторная комната, единственная с паркетным полом, оклеенная белыми с белыми же атласными полосками обоями. Она называлась «зало». В промежутках между окнами тянулись к потолку трюмо из красного дерева с пыльными зеркалами. Перед каждым окном зелёные фикусы старались забыть южное солнце. Дорогая мебель в чехлах, на подоконниках зелёные шёлковые ширмочки, драпированные занавеси говорили о бывшем финансовом благополучии хозяев. Посреди всей этой тяжеловесной роскоши на раскладной железной кровати спал Андрюша.
- Матильда. Тайна Дома Романовых - Наталья Павлищева - Историческая проза
- 10 храбрецов - Лада Вадимовна Митрошенкова - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- На берегах Горыни и Случи - Николай Струтинский - Историческая проза
- Семь песков Хорезма - Валентин Рыбин - Историческая проза
- Куда делась наша тарелка - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Река рождается ручьями. Повесть об Александре Ульянове - Валерий Осипов - Историческая проза
- Бомба для Гейдриха - Душан Гамшик - Историческая проза
- Повесть о Верещагине - Константин Иванович Коничев - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Преторианец - Саймон Скэрроу - Историческая проза