Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не заговорила Дуня, даже виду не показывала о любовной думке. Потому-то он и стал искать и слов и случаев, чтобы высказаться перед Дуней, а тут как раз принесла какая-то злая сила этого Проезжего. И вот исчезла Дуня, сразу помутнела для Ильи жизнь.
Ходит парень по деревне, как все парни. Песни распевает, балагурит с девками, пляшет на вечерках, даже, как все парни, научился с нехорошими словами шутки сочинять. Но все это лишь потому, что нету близко Дуни, при ней бы этого не делал. Про Дуне не таскал бы он у матери из куриных гнезд яйца, не уходил бы с полубутылкой водки вместе с парнями в кусты за сопку, и не пошел бы вместе с прочими озорниками у Пашкиной сударушки Иринки, ночью ворота смолить и ставни окон петушиной кровью мазать. А он, Илья, все это делал, сам не знает зачем делал. Самому теперь стыдно перед Степаном, Иринкиным отцом, и больно за Иринку, которую теперь никто замуж брать не хочет… За что девку опозорили? Может, так же зря и понапрасну, как и Дуню, про которую теперь болтают, что она тогда же парнем обрядилась да уехала с Проезжим в город и теперь шатается по стряпкам.
— Ох, и сукины же сыны, народ пошел! — стонал Илья и ехал по полям, давно без дороги, сам не зная, где, зачем и почему его Гнедко топчет и хватает полным ртом чью-то чужую спелую пшеницу.
— Эй, ты!.. Што же ты, хулиган такой, пшеницу мне травишь? — вдруг услышал Илья и огляделся.
Оказалось, что он бродит по огромной полосе чужой пшеницы. Мужик бежал краем полосы с палкой и кричал соседу:
— Эй, Степан, иди-ка подсоби мне-ка поймать его! Эй! Ребята! — кричал мужик проезжим, — Держите его там, держите!
Увидал Илья, что кричит Пашкин отец, Егор Терентьич, самый почетный, самый уважаемый старик в деревне.
Если бы сам Гнедко не испугался палки и не понес Илью от мужиков, изувечили бы они его до полусмерти тут же.
Но только напрасно убежал он тогда от мужиков! Пусть бы они изувечили его, пусть бы он валялся у них в ногах и каялся бы, что невзначай он это сделал. Пусть не поверили бы и сочли за дурака или пьяного, а только б не было того, что вышло после…
А вышло после, на другой день, такое, что всю душу изломало у Ильи, всю веру в Бога вынуло, даже страх перед проклятием матери, которая с того дня стала ему хуже мачехи, — все выплюнул он с кровавою слюной, когда, ставши после порки его розгами на сходе, искаженным болью и позором ртом, сказал:
— Все вы сволочи! Тьфу! Сволочи!..
Не мог тогда он больше ничего сказать. Захлестнула душу его петля слез неплаканных, и только губы его, вывернутые цветком пунцового шиповника, в крови и влаге слез, дрожали и кривились. Потому что в порке этой у толпы вся злоба на Илью свалилась: за позор Иринки, за все деревенские чужие пакости, за давно забытые потравы пашен, даже за то, что у старостиного тестя залезла и задохнулась в болоте корова. Все это сделал будто бы один Илья.
Илья даже не спорил, не оправдывался, лишь кричал охрипшим, подавленным непереносною обидой, голосом:
— Я, я! Все это я сделал!..
Не за себя горела в нем позором душа, а именно за Дуняшу, потому что если ему, парню, так не переносно больно от позора, когда он в самом деле виноват, хоть и против желания, то какова же ее Дунина обида, когда она, как голубка чистая, никого словом грубым не обошла и не задела? И пело горе в Илье, складывалось в песню:
«Ох, Дуня, Дунюшка разлюбезная! Где ты?.. Если бы найти тебя хоть на каторге, хоть в аду кромешном, только бы выплакать перед тобою слезы мои горькие, слезы мои злобные, горьку-жалобу на погубителей!»
Вот так и ушел Илья из деревни, прямо с этой сходки, когда еще горели острой болью кровавые полосы на его заду. И знает он, во всех подробностях расслышал в те минуты, кто и каким голосом и что сказал, пока с него стягивали силою штаны и когда тело его, ожидая первого удара, задрожало мелкой дрожью… Знает, что Пашка первый согласился драть его. Пашка, с которым он вместе озоровал! А Пашкин старший брат взял вторую розгу и, когда собрался бить, посвистел розгой в воздухе и приговаривал:
— Не трусь, Илья! Рука у меня легкая…
А мать?.. А мать стояла позади всех мужиков и должно быть сердце материнское заныло, коль скоро заскулила она жабьим голосом:
— Поучите, старички почтенные, да не душевредно!.. Не распаляйтесь шибко. Не распаляйтесь.
— Ох, лучше б тебе не родить меня на свет! Ты это, одна ты виновата в том, что началась травля Дуни из-за грамоты…
Ушел Илья из деревни, дошел до общественного конского табуна, вытер там слезы, чтобы пастух не видел и попросил его поймать старую Рыжуху, потом велел сказать матери, что больше он от нее никакого надела не попросит. Пастух поймал Рыжуху, похмыкал носом, пособолезновал и ничего не понял.
Илья сел на Рыжуху без седла и поехал по проселочной дороге, без оглядки, без каких-либо намерений, даже без паспорта.
Долго искала его Спиридоновна, требовала от властей послать за ним погоню, даже подала жалобу на сына в суд. Однако, проходили дни, недели. Наступило время страдное. Спиридоновна ушла с головой в труд и свои вдовьи одинокие заботы. Ласковее стала к Петровану, намекнула ему в шутку, что оба они вдовые и оба брошенные старшими детьми — судьбы их все одно, что две колеи одной дороги. Петровану невдомек, чтобы жениться на зажиточной соседке и позабыть нужду оставшихся позади сорока пяти годов. Он так и в шуточку и принял это. Да если б не принял в шутку — Спиридоновна его бы на смех подняла. Баба сварливая, ядовитая и жадная — оборони Бог с эдакой связываться.
Станешь ни муж и ни батрак, ни умный, ни дурак — людям на посмешище.
А годы шли. Прошел один, прошел другой. подрос Микулка. Стал таскаться за отцом на пашню. Стал работать, помогать, чтобы не корили куском хлеба. Облезла с лица его не одна кожа от ожогов солнечных лучей. Не раз знобил он нос и щеки на морозе. Прошло четыре года, а о Дуне слухов нет, как нет. Постарела бабушка Устинья, а у Петрована заныла какая-то неусыпная тоска не то по богомолью где-нибудь подальше, не то по отдыху в сырой земле. Уж больно много и проворно проработал он всю свою молодость и зрелую пору жизни. Пора устать, пора о конце своем подумать. А может быть, и в самом деле, теща правду говорила, что нечего им делать тут и нечего парненка такой же участи готовить: всегда голодного, всегда оборванного батрака да еще с горькой обидой в сердце.
За четыре года, с тех пор, как ушла дочь, ушел из дома и весь уют семейный, сгинуло последнее, какое ни на есть, спокойствие. Если бы ни Микулка, который кое-как звенел на трудном Петровановом пути поддужным колокольчиком — положил бы Петрован в петлю голову. И Господи прости! — в ад, так в ад — только бы не маяться. Вот до чего стало скучно жить на свете.
И вот, однажды, в хороший ясный день, после дождя, когда Петрован один был на гумне у Спиридоновны на пашне, вдруг осенила его светлая печаль: оставить избу и корову на попечение тещи, взять с собой Микулку, надеть сумки и пойти именем Христовым по мiру! Много ли им надо? Всю жизнь он спит на зипуне под стогом, либо под коренастой сосной в лесу. Привыкать ли к неприятностям?
Наступила ранняя осень, но еще журавли не полетели на море. Еще не все хлеба были сняты, и была под небесами сытая, прозрачная тишина, ленивая от обилия плодов земных, и все обиды, все усталости сбились в сердце Петрована в один печальный мотив любимой Дунюшкиной песни, которую пела и покойница-жена его:
Я пойду-то уйду во темны леса.Во темных-то лесах течет реченька.
И наполнила эта песня печаль Петрованову до краев какой-то новой, доселе незнакомой радостью — смирением и покорностью ко всему, что ждет его и встретится на пути в скитаниях.
Особым голосом, с особым, небывалым взглядом заговорил он в тот же вечер с тещей об этом. А бабушку Устинью точно кто бичом стегнул:
— Да я-то што ж тут буду делать? Ни дров, ни запасти на зиму, ни сена для коровы… Што ты, што ты, мужик?
Петрован было опешил, расстроился: как же сам-то он об этом не подумал? А бабушка Устинья суетилась в избе и помолодевшим голосом доказывала ему:
— Дыть у меня ноги-то, слава Богу, еще ходят, не хуже вас. Также и пойду и пойду потихоньку. Все равно, ведь, и паренька не погонишь на рысях? Он же беспалый да босой у нас. Все вместе потихоньку и пойдем, куда Господь укажет.
Петрован, быть может, стал бы спорить, но Микулка радостным, таким нетерпеливым голосом прозвенел:
— Куда это мы, тятя? Дунюшку искать?
Петрован переглянулся с тещей тем добрым и значимым взглядом, который обогрел, обрадовал и укрепил старуху, словно молодость вернул ей.
— А может мы и в самом деле, где на след ее наступим! — сказала бабушка Устинья, всхлипнув.
— Может быть, придем в какой-нибудь город — смотришь, а на встречу Дуня! — улыбчиво поддакивал Петрован и шершавой рукой погладил всклоченные волосы Микулки.
- Кощей бессмертный. Былина старого времени - Александр Вельтман - Русская классическая проза
- Сто кадров моря - Мария Кейль - Прочая детская литература / Русская классическая проза
- Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды - Владимир Галактионович Короленко - Разное / Рассказы / Русская классическая проза
- Сказание о Волконских князьях - Андрей Петрович Богданов - История / Русская классическая проза
- Как быть съеденной - Мария Адельманн - Русская классическая проза / Триллер
- Форель раздавит лед. Мысли вслух в стихах - Анастасия Крапивная - Городская фантастика / Поэзия / Русская классическая проза
- снарк снарк. Книга 2. Снег Энцелада - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Вечер на Кавказских водах в 1824 году - Александр Бестужев-Марлинский - Русская классическая проза
- Праздничные размышления - Николай Каронин-Петропавловский - Русская классическая проза