Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня трясло, как во Фрунзе во время суда. Било и било. Я, кажется, ничего больше не хотела. Вообще ничего. Спрятавшись за кулисой, вжималась в холодную стенку. Что-то подобное я иногда себе представляла. Происшедшее было проще и жутче.
Сидя в углу обшарпанной сцены, я точно знала, что сейчас на меня накатит вал еще более смертоносной боли, которой я не выдержу, от которой захлебнусь. Этот вал уже несся на меня, и я, не сопротивляясь, ждала… Но он почему-то не обрушился, словно замерз на взлете, превратился в лед. Я это тоже знала. Так было, когда в блокадном Ленинграде умерла младшая сестра Реночка. Боль разъедала сердце потом, по частям.
Коля, тряся за плечи, приказывал:
— Заплачь! Заплачь! Бога ради — заплачь! — и плакал сам. Более или менее нормальные реакции пришли позже. Этому помогло то, что я вспомнила: Вера Петровна с удивившей меня охотой сказала, что если завтра я сумею уговорить бойца вывести меня за зону, она в шесть вечера приведет Юрика в амбулаторию, где я смогу побыть с ним.
Вечером следующего дня я упросила конвоира, «пока буду с ребенком», посидеть в коридоре поликлиники.
В кабинете, куда меня провела Вера Петровна, свет не горел: «в целях конспирации» — как она сказала. С улицы прямо в окно светил яркий фонарь.
На сей раз Юрик незамедлительно пошел ко мне на руки. Я, наконец, прижала его к себе, ждала, что Вера Петровна скажет: «Мне надо по делу, сейчас приду!» Она не уходила.
«Мой маленький, загадочный человек, сын! Мне надо добраться до твоей памяти! Ты не можешь не вспомнить меня!» — наколдовывала, вымаливала я.
Юрик затих. Я знала, чувствовала, что вот-вот в нем проснется то, что не определяется словами, — живая наша нить, связь, в тоске о которой я изнывала, старела.
До физической боли, до помутнения рассудка мешало то, что Вера Петровна, не умолкая, что-то говорила, спрашивала. Я уже поняла, что она тараторит намеренно, чтобы разбить возникшее в полумраке настроение близости. «Это лишнее, это нам не нужно, — отклоняла она мои бедные подарки: лошадь, сшитое мною для сына. — У него все есть. И вообще дом ломится от игрушек. А пирожные? Ему их нельзя…»
Даже для тактических ходов ее тарахтение выглядело нервическим перебором. Мне было не до того, чтобы вникать в причины ее вздернутости. Я держала на руках своего мальчика, а в коридоре ждал конвоир.
И вдруг с внезапностью урагана Вера Петровна сделала какой-то рывок, выдохнула из себя неясный истерический звук и, соскользнув с табуретки, встала передо мной на колени:
— Тамара Владиславовна, отдайте мне Юрика! Вы молоды. У вас еще будут дети. Я не могу их иметь. Отдайте мне его! Я всякий знала страх. Такого вообразить не умела.
— Что вы такое говорите? Господи! У вас есть сын. У вас есть ваш ребенок.
Но ей нужен был Филипп. И потому мой сын — тоже.
Степень ее ошалевшего бесстыдства грозила втянуть в кромешный ужас. Но что-то охранительное, ведущее механически удерживало, не давало права на неверное движение. Я заторопилась умерить, утишить опасную силу, которая с таким откровением и цинизмом обнаруживала себя. Надо было заверить эту женщину в том, что я не помышляю о Филиппе. Я сделала все, чтобы убедить ее в этом.
Почему-то я никому, никогда не смогла рассказать о происшедшем в амбулатории. Воспоминание об этом наплывало как кошмар, как наваждение и ввергало в тяжелую депрессию. Я не могла понять, откуда они оба набираются права считаться только с собой.
Примерно через неделю, отъехав недалеко от места, где жили Бахаревы, я узнала, что сын заболел. У него нашли корь. Была высокая температура.
Болея в Межоге, Юрик мотал головкой то влево, то вправо, в глазах появлялся первый опыт терпения. Эта картина преследовала меня: сын мечется, задыхается, я нахожусь почти рядом и ничем не помогаю ему. Казавшаяся поначалу бредовой мысль добраться до сына стала маниакальной, окрепла и, упросив свое начальство отпустить меня, я уговорила конвоира, и мы отправились в путь.
Дрожали руки и ноги, когда мы подошли к деревянному дому, где находился мой сын. Я понимала, что, идя туда без разрешения, совершаю неправое дело, но страх и тревога погнали бы меня и дальше.
Дверь открыла Вера Петровна.
— Можно войти? Как Юрик?
— Пока тяжело. Идите туда, в спальню, — зло ответила хозяйка.
Юрочка лежал на «взрослой» постели. Затрудненно дышал. Сидевший в кресле Филипп встал:
— Страшного ничего нет. Сейчас ему легче. Сделано все, что надо. Паника ни к чему.
Вбежавшая вслед мать Веры Петровны смерила меня лютым взглядом и, поняв, кто пришел, стала греметь тазами и громко ругаться:
— Нечего впускать в дом арестантов. Освободится, тогда пусть и является.
Как передавала сама Вера Петровна, ее старая мать давно грозила меня «ошпарить кипятком или кислотой глаза выжечь». Но Боже, каким благом прозвучало сказанное ею сейчас: «Освободится, тогда пусть является». Значит, они говорят об этом, ждут.
Встав на колени, я положила голову на подушку к сыну. Он серьезно и воспаленно смотрел. Я что-то шептала, говорила ему. Вера Петровна стояла рядом у спинки кровати. Хозяйка. Вторая мать.
Случайно я повернула голову к Филиппу. На лице его было неуместное выражение откровенного самодовольства. Ну да. Две «его» женщины страдают, стоя у кровати его сына.
Юрочка вскоре поправился, стал «веселеньким», как сообщили они в письме.
Как-то нас повели на одно из подразделений, на котором мы никогда не бывали. Семь или восемь километров мы шли в глубь леса едва обозначавшейся дорогой. Колонна была обнесена бревенчатым старообрядческим частоколом с натянутыми поверх неге проволочными рядами.
Отыграли концерт. Ночевать на колонне не разрешили. Объект был засекреченным. Нам дали под поклажу сани и отправили в обратный путь.
Лес. Безмолвие. Луна ушатами света обливала снег, зажигая каждую снежинку многоцветьем. Мы оказались в царстве торжественной зимней ночи, словно это был параллельный более подлинный мир, в котором не надо тратиться на слова, где скрип от собственных шагов — кощунство и помеха и все Божье — понятнее и яснее, чем наша реальная жизнь.
Даже зайдя в барак, никто не стал зажигать лампу. Довольствовались тем, что луна ярко светила в окно. Как всегда вместе, Дмитрий, Инна, Коля и я сели ужинать, не предполагая, что больше в этом составе никогда уже не соберемся.
Вошедший нарядчик зачитал список на этап. Замерев, мы выслушали фамилии тех, кого этапировали в тайшетские лагеря.
Едва я перевела дыхание, поняв, что наших с Колей фамилий в списке нет, как осознала, что наша солистка Инна сейчас уйдет навсегда. Только что у Дмитрия умерла дочка. Сейчас он терял Инну, которой был увлечен. Уезжали и литовка-певица Альдона Блюдживайтите, музыкант Магомет Утешев, еще двое, еще…
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Дневник (1918-1919) - Евгений Харлампиевич Чикаленко - Биографии и Мемуары
- Гражданская война в России: Записки белого партизана - Андрей Шкуро - Биографии и Мемуары
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Между жизнью и честью. Книга II и III - Нина Федоровна Войтенок - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / История
- Портреты первых французских коммунистов в России. Французские коммунистические группы РКП(б) и судьбы их участников - Ксения Андреевна Беспалова - Биографии и Мемуары / История
- Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Николаевич Александровский - Биографии и Мемуары
- Воспоминания с Ближнего Востока 1917–1918 годов - Эрнст Параквин - Биографии и Мемуары / Военное
- Воспоминания о службе в Финляндии во время Первой мировой войны. 1914–1917 - Дмитрий Леонидович Казанцев - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары