Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вроде бы и могла, была еще не согласна с насмешливой улыбкой, но ирония уже внесла поправку: «Действительно, — осеклась я, — „классический“, вечный человек всегда жил и мучился, умел или не умел быть достойным себя».
В один из вечеров вохра не стала нас разгонять, и мы засиделись в дощатом закутке Александра Осиповича до утра. Стояла белая июньская ночь. Он читал нам «Трех сестер». Читал так, как мог только он — прибавив к Чехову себя самого и все наши страдания тоже.
Потрясенные, как будто впервые, мы слушали:
— «Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь: О милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!»
Свежий утренний ветерок сотрясал тонюсенькие стволы посаженных на Ракпасе подростков-березок. И так же знобило душу.
Неразъясненные догадки про бытие, едва постигнутые чувством, космически интимно звучали в искусстве? Что же оно? И где границы между ним и жизнью?
Здесь, на Ракпасе, находилась Хелла Фришер. Еще не ведая, как близко сведет нас жизнь в дальнейшем, я не забывала чужестранку со страшной судьбой.
Александр Осипович открыл Хеллу с неожиданной стороны:
— Она талантливая писательница!
Нещадно коверкая русские слова своим сильным акцентом и хрипловато смеясь, Хелла добавляла: «Русска писателница».
Она думала и писала по-немецки. И все, кто владел этим языком, тогда и позже утверждали, что в переводе ее «листки» утрачивают очарование.
И все же я с жадностью впилась в них.Изборожден твой лоб,И нет числа морщинамОколо твоих глаз.Своя повесть у каждой складки,И каждая говорит.И одна из них,Резкая борозда,Это повесть моя.В ней вся любовьИ в ней вся скорбь,Все, что я тебе принесла,И то, что ты сказал мне тогда,Когда эту бороздуНа лик твой нанесла.
Когда Александр Осипович написал мне однажды: «У меня с Хеллой самый настоящий роман», я не перевела это на язык конкретных понятий. Но теперь, когда вникла в Хеллины листки, поразилась, в какой смертной зависимости она существует от Александра Осиповича.
За экзотической внешностью, за ее древней красотой изнемогала мятежная и бурная женщина. Она жила импульсами, взлетала, срывалась. То бывала крайне возбужденной, не замечавшей никого вокруг, а то пребывала в тяжелом, угнетенном состоянии. Причины для этого были веские: Хелла доживала последние дни своего срока. На родину, в Чехословакию, ей возвратиться никто бы не дал. «Коминтерновской Москвы» не существовало, все «коминтерновские друзья» были ликвидированы в 1937 году. Никакой душевной и духовной опоры, кроме Александра Осиповича, она не имела.
К счастью, в это же время освобождался наш друг китаец Цю Дзиныпань, работавший ранее в коллективе Тамары Цулукидзе. Приняв своеобразное решение уехать после освобождения не к центру или к югу страны, а еще дальше на север, он списался с усть-куломским театром, который нуждался в художнике, перетащил туда своего друга Джан Бао и добился приглашения Хеллы в качестве костюмерши. Хелла согласилась и, освободившись, уехала к ним в Усть-Кулом.
В Ракпасе много времени с нами проводил и Борис. Позвал нас с Колей к себе в мастерскую, где стояли подрамники с натянутыми холстами, висели его картины. Он рисовал без устали, выполнял официальные и личные заказы начальства.
Письма его были бравурны. В них проступала своеобразная, незнакомая мне еще индивидуальность:
«Я не боюсь своей юности, хочу сделать ее стабильной, разделить с моим человеком и в полночь нового, 2000 года умереть с бокалом в руке, с улыбкой в морщинах и умной наглостью в сердце… — писал он. — Очень хорошо все на свете, Зорюшка! Попробуйте заявить, что нет!.. Жаден к каждому новому утру и, какое бы оно ни было, от чистого золотисто-тихого до изгаженного оруще-порочного, с просторными прозрачными ветрами или замечательно черными ямами, обнимаю его в чувственном и в головном наслаждении. В каждом завтра — клад кладов, и как бы ни случался иной раз страшен в кажущемся бесплодии материал ежедневноt, мастер способен преодолеть его, обнажив бездну удивительных форм..»
Провожая нас, держась за борт грузовой машины, он встал на колесо, подтянулся и сказал: «Коля, ты должен знать: я люблю Зорюшку». Коля заботливо натянул мне на плечи брезентовую покрышку, чтобы укрыть от ветра, и, усевшись рядом, крепко обнял. Сердце мое зашлось от благодарности за высокую и непререкаемую веру в меня и в «наше».
Впереди опять были дальние дороги, но, Боже, как мне было хорошо! Не страшен ни холод, ни ветер. Мы были вместе с Колей.
В поездке мы чувствовали себя лучше, чем в Княж-Погосте. Особенно в летнюю пору и если попадался «нескандальный» конвоир. Есть мы, тайга, тундра, дороги, которые доведут меня до сына, а позже нас с Колюшкой до воли.
Дверь теплушки откатывали в сторону. Свесив наружу ноги, мы усаживались на пол вагона. Мерно стучали колеса. Хвойно-лиственные полосы леса дарили глазу отдых. С товарной скорости на зеленом мху можно было разглядеть красную и черную спелость. В пункте назначения паровоз, поманеврировав, сталкивал наши вагоны по заржавленным, заросшим травой рельсам в тупик, и мы тонули в тишине необжитого полустанка. После концертов в ожидании, когда нас прицепят к проходящему составу, разжигали костер, подкидывали сучья. Пламя дымно и шумно рвалось к небу. Из леса тянуло холодом, сыростью. Наползал слоями туман.
Мимо проносились пассажирские поезда. Стоя у насыпи, запрокинув головы, мы с Колей смотрели, как яркий электрический свет рассекал тьму. Оранжевые колпачки настольных ламп в спальных вагонах, протрассировав, уносились поездами дальше, к Москве. Земля долго дрожала. В несоизмеримости судеб вершителей наших жизней, пребывавших в уюте экспресса, безумной «корягой», погибавшей в лесу, нами, дрогнувшими у насыпи в ожидании «телячьих» вагонов, — была неумолимая печаль без начала и конца.
В Княж-Погосте нас обычно застигали приказы, инструкции, постановления о тех или иных ограничениях. Лагерь не терпел стабильности и успокоения. Где-то внутри системы, совсем вблизи, существовал идеолог передвижек и постоянного устрашения.
Еще до выезда на трассу вышел приказ: всех женщин с ЦОЛПа перевести жить на сельхозколонну, находившуюся в трех километрах от основной базы. На ЦОЛПе мы проводили весь день, ночевать отводили туда. Готовить теперь приходилось мужчинам, поскольку мы получали сухой паек, а плиты на новом месте не было.
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Дневник (1918-1919) - Евгений Харлампиевич Чикаленко - Биографии и Мемуары
- Гражданская война в России: Записки белого партизана - Андрей Шкуро - Биографии и Мемуары
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Между жизнью и честью. Книга II и III - Нина Федоровна Войтенок - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / История
- Портреты первых французских коммунистов в России. Французские коммунистические группы РКП(б) и судьбы их участников - Ксения Андреевна Беспалова - Биографии и Мемуары / История
- Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Николаевич Александровский - Биографии и Мемуары
- Воспоминания с Ближнего Востока 1917–1918 годов - Эрнст Параквин - Биографии и Мемуары / Военное
- Воспоминания о службе в Финляндии во время Первой мировой войны. 1914–1917 - Дмитрий Леонидович Казанцев - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары