Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если присмотреться к бессмертным повнимательнее, можно заметить, что некоторые из них считают себя бесконечными не только во времени, но и в пространстве. Они огромны, рост у них гигантский, голова касается звезд. Одна бессмертная демонопатка убеждена, что голова ее достигла чудовищных размеров и, не умещаясь в стенах лечебницы, доросла до деревни и протаранила стены церкви. Порой у тела вообще нет границ, оно растягивается до бесконечности и растворяется во вселенной. Эти больные были ничем, а становятся всем.
Повторяю свой вопрос, заданный только что: можно ли считать все это манией величия? Аналогии с настоящей мегаломанией довольно явственны, и потому ответить на этот вопрос не так легко.
Больные оперируют бесконечностью, миллионами и миллиардами, величинами огромными и сверхчеловеческими. Они умножают все в миллионы раз, как паралитики или мегаломаны, но делают они это в рамках меланхолического бреда.
И именно это, как я полагаю, отличает их от настоящих мегаломанов.
В их случае преувеличенность и громадность предстают чудовищными и отвратительными. Громадность не компенсирует меланхолический бред, но, напротив, характеризует его крайнюю стадию. Поэтому жертвы такого бреда громадности особенно жалки, плаксивы и несчастны; их поведение и лица совсем не те, что у истинных мегаломанов.
Однако только очень наивный психолог не догадается, что честолюбие и в этом случае в конце концов находит себе источник удовлетворения. Гиперболы в речи, идеи громадности, ощущение мощи – сверхчеловеческой, хотя и тлетворной – все это плохо сочетается с истинной приниженностью. Можно было бы предположить априорно, еще прежде клинических наблюдений, что на этой почве рано или поздно должны развиться представления о собственном величии.
Больная, о которой я уже говорил и которая в 1882 году представляла типический образец такого бреда, сегодня стала ощущать себя огромной; она – весь мир, она разом и Бог, и дьявол, она всемогуща и в злых, и в добрых делах, она Пресвятая Дева, она царица неба и земли и т. д. Этот бред появляется у нее приступами и чередуется со старым меланхолическим бредом отрицания. Случается даже, что оба бреда сосуществуют в одно и то же время, причем сочетаются самым странным образом; порой г-жа *** низвергается в пустоту, в подземную пропасть глубиной больше тысячи футов; порой же она становится выше Монблана, она сама становится Монбланом, она и гром, и молния; порой она вовсе не существует, порой пребывает одновременно в Индии, в Америке и во всех прочих частях света[804].
Бессмертие «Вечного жида»
Наблюдая больных, у которых идея бессмертия столь тесно связана с ощущением вины, Жюль Котар, естественно, вспомнил об исследовании Гастона Париса, посвященном Вечному жиду[805]. Однако подходит он к нему весьма любопытным образом: пренебрегая народными верованиями и запечатлевшими их текстами, он, как истый позитивист, ищет несубъективный (хотя, в сущности, вполне гадательный) источник легенды: его интересуют «реальные» личности, которые могли бы послужить прототипами легендарного персонажа. Подобно многим врачам своего времени, он стремится объяснить коллективный миф индивидуальной патографией. Он предполагает, что существовали некие «безумные скитальцы»[806], которые под действием своей тревожной меланхолии бродили по свету и толковали о своем бессмертии. Котар использует «современную» науку для объяснения верований прошлого. Эта ретроспективная иллюзия может вызвать у нас улыбку. По какому праву искать объективную причину (которую невозможно ни обнаружить, ни оспорить) для объяснения легендарного мотива, который имеет, помимо Вечного жида, еще множество вариантов, рожденных в разное время в разных местах: проклятые охотники, вечные мореплаватели, кающиеся грешники, отбывающие наказание на земле, среди людей, и вечно ожидающие прощения, спасительной смерти или окончательного уничтожения? Куда легче увидеть в этом мотиве архетип, в котором выражается одна из возможностей человеческого воображения – быть может, неотделимая от самого устройства психики. Если же не рассматривать этот мотив как нечто вневременное, тогда надо признать, что он возник, когда некоторые народы, отказавшись от кочевой жизни, начали истолковывать скитальчество либо как знак избранности, либо как удел проклятых. Только оседлые люди способны увидеть в скитальчестве доказательство исключительности…
Но если придавать легендарному мотиву столь обобщенное значение, тогда придется хотя бы частично и предварительно признать правоту евгемерической трактовки доктора Котара. Если рассматриваемый нами архетип наделен такой большой универсальностью, он не может оставаться принадлежностью транслирующего его повествования; он может выходить за его пределы, то есть становиться предметом индивидуальных самоотождествлений. Достаточно, чтобы некто, имеющий трудности с самоидентификацией, полностью вжился в роль, предписанную легендарным образцом. Это, можно сказать, и следствие, и противоположность архетипической универсальности, особенно в тех обществах, где большинство следует заранее определенным ролям, а не собственному индивидуалистическому императиву. Архетипическая роль доступна разом и для повествования, и для восприятия, и для распространения – и для временного воплощения (театрального, истерического, психотического), которое оживляет и актуализирует легендарную фигуру, сообщая ей дополнительный эффект присутствия, эквивалентный новому рождению. Разве важно в таком случае, кто появился на свет раньше – «безумный скиталец» или легенда о «Вечном жиде»? И в том, и в другом – и в действии, и в слове – сказывается одна и та же интерпретация скитальчества внутри многовековой культурной традиции. В смежном случае демономании, о которой совершенно справедливо вспоминает Котар и которая, как известно, в индустриальном обществе постепенно сходит на нет, происходит активное взаимодействие между рассказами о колдовстве и случаями бесовской одержимости – как правило, носящими эпидемический характер, – когда люди, порой даже не под угрозой наказания, признаются, что действовали по наущению дьявола. Повествовательные интерпретации и определенные формы поведения отражаются одна в другой и отсылают к трансперсональной схеме, актуальной как для психоза, так и для писаний юристов, поэтов и сочинителей народных книжек. Благодаря простым механизмам веры то, о чем рассказывают, превращается в поступки, а поступки дают новую жизнь рассказу, который их подтверждает.
По сути дела, настоящее ядро мифа – это не скитальчество, а именно бессмертие. Картафил, первый из персонажей, упомянутых Котаром (который опирался на Гастона Париса), – не скиталец, а человек, живущий на земле со времен страстей Христовых. Скитальчество соединяется с бессмертием у других легендарных персонажей (Малха, Буттадея, Агасфера). Общее для них всех – бесконечное ожидание: скитальчество – не что иное, как развернутое выражение, пространственная форма этого ожидания, образ разочарования и отсутствия, в котором к всегда прибавляется везде.
История Картафила интересна не только потому, что она подчеркивает бессмертие персонажа, но еще и потому, что в ней одной, насколько мне
- Не надейтесь избавиться от книг! - Жан-Клод Карьер - Культурология
- Фантом современности - Жан Бодрийяр - Культурология / Науки: разное
- Данте. Демистификация. Долгая дорога домой. Том II - Аркадий Казанский - Культурология
- Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре - Юрий Мурашов - Культурология
- Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая - Виктор Бычков - Культурология
- Вежливость на каждый день - Ян Камычек - Культурология
- Зона opus posth, или Рождение новой реальности - Владимир Мартынов - Культурология
- Путешествие по русским литературным усадьбам - Владимир Иванович Новиков - Культурология
- Смотреть кино - Жан-Мари Леклезио - Культурология
- Письменная культура и общество - Роже Шартье - История / Культурология