Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то мне пришлось говорить с друзьями, которые удивились мне, когда я сказал, что люблю свою родину.
— Ведь это несовместимо с Христианством, — говорили они.
Не знаю, совместимо или несовместимо, а люблю. Люблю Кавказ, люблю горы, люблю хохлов. Думаю, что в этом греха нет. Грех никого и ничего не любить, а любить кого-нибудь или что-нибудь — в этом и есть смысл жизни. Любящий малое и большое полюбит, когда поймет, а неспособный любить, — как ты ни раздвигай горизонты умственные и всякие, а любви не будет. Вся штука не в объекте, а в субъекте, не в том, что можно или должно любить, а в самом любящем сердце, только оно ценно, только оно важно.
Люблю Кавказ, люблю хохлов, люблю Льва Николаевича, люблю Вас, пусть кто-нибудь попробует доказать мне, что это дурно. Даже больше — сам до глубины души отвращаюсь от военщины, а люблю казаков, люблю их не за то, что они хорошо дерутся, а за то, что они при случае умеют и хорошо умирать… И люблю их такими, каковы они есть, хотя многое из ихней жизни не разделяю. А вот к англичанам, напр., у меня нет никакого чувства. Я им хочу всего хорошего, а вот чувства такого, как к хохлам, напр., к Льву Николаевичу, как к Вам, к Дуне, Ефиму, детям — такого чувства у меня к ним нет. И за грех этого не считаю, потому что мне этого сейчас и не нужно…
Вот я и думаю, если Вас заставляет томиться любовь к родине, к тому, что Вы понимаете, что нуждается в Вашей любви, то это не грех, а святое чувство, что бы там ни говорили…
Ну, простите, наболтал целых два… не короба, правда, а листа, а «чи е у сему хочь трохы» толку, не знаю.
Любящие Вас Юшки.
Пишу у Ефима, тут же и Степан. Все целуем Вас и шлем привет всем друзьям. Привез в Геленджик лес — сейчас этим только живем. Пишите.
* * *У Ефима Бровко, у того, что продал Аврааму Васильичу турлучный дом с садом и огородом и которого Авраам Васильич любил в отличие от англичан, был сын Коля, подросток. Он сдружился с детьми Авраама Васильича. Коля обладал художническим даром, много рисовал, лепил из глины, вырезывал ножичком фигуры из коры тополя, даже выточил из цельного камня средневековый замок. Это ему впоследствии пригодилось.
Уже при советской власти, к началу двадцатых годов, не знаю, почему, но может быть, под влиянием Пинкертона, потянуло мальчишек в Америку. «Все бредят Нью-Йорком, всех тянет в Сан-Франциск», — писал о московских беспризорниках Есенин. Проник этот вирус и в Колю.
Геленджик вообще удивителен. Географически он вроде бы не очень и заметен, совсем не Сочи, но на его невеликой земле так хорошо прижились разнообразные народы: греки, русские, украинцы, армяне — их всех не перечислишь. Они, как майские цветы, сплелись в разнообразную единую картину цветущего Геленджика.
И Геленджик всегда, как море: оно одно, всегда перед глазами, привычное, родное, но звук его — от лёгкого шуршанья по прибрежной гальке и до грозного рёва, но цвет, но запах — всегда изменчивы и бесконечно разны.
Таков наш Геленджик. Казалось, он был ещё совсем неизвестен, а Бестужев-Марлинский его прекрасно знал. И Лермонтов. И Бунин. И Короленко. Да мало ли — всех и не вспомнишь… Григорий Мелехов о нём и то слыхал. Когда их красные подпёрли к Новороссийску, знакомец Григория уговаривал его уйти в Геленджик, а оттуда через Грузию к туркам. А если кто не знал Геленджика, то сам-то Геленджик, конечно, знал и всё, и всех.
Это я всё к тому говорю, что не только столичные пацаны Америкой бредили. Возможно, конечно, что, например, в Тамбове или Воронеже про Сан-Франциск не думали, а Геленджик — морское место, и ветры мира все сюда приходят. Вот Коля Бровко Америкой и заболел. Америка стала мечтой его жизни. Но у Коли было странное свойство: он долго мечтать не умел. Он думал так: раз намечталось, надо сделать. Григорий Мелехов уйти в Турцию из Геленджика не захотел, а Коля этот план сам придумал. Он решил обогнуть Чёрное море по суше и через Грузию выйти на Турцию, а после как-нибудь и дальше.
На границе Колю поймали. По малолетству не расстреляли и даже не посадили, а препроводили обратно домой. Не подумайте, что отец Колю выпорол. Он же был друг Авраама Васильевича. Таких мер воспитания, как битьё, в этой среде не знали. Они же ведь и мяса не употребляли.
Во второй раз Коля пошёл чуть иначе, и был задержан уже другой заставой. О том, что это вторая попытка Коли, никто не предположил, и его снова отправили домой.
На третий раз Коля ушёл.
Турецких его подробностей я не знаю, но каким-то образом случился Коля в Палестине, откуда прислал в Геленджик письмо. В Палестине устроился он подручным к золотых дел мастеру и очень в этом деле преуспел: художнический талант ему помогал. Мастер стал доверять Коле самостоятельную работу.
Коля работал по золоту, а отходы — золотую пыль и опилки — собирал в чистую тряпочку. Когда песочка этого несколько собралось, Коля отдал его хозяину. Мастер покачал головой и сказал:
— Ты честный, но ты глупый мальчик. Этот золотой песочек твой навар, и в нём твое будущее!
Коля продолжал собирать золотые опилки, и года через три у него уже был приличный мешочек с золотом. А мечту свою Коля помнил и перебрался в Аргентину. Здесь он купил небольшой участок и стал разводить коров. Дело пошло, хозяйство крепло, и Коля на земле осел. Родителей его к этому времени не стало, из близких на родине оставались только Юшки, и Коля переписывался с Верой. Потом он женился. Жена была марокканка. Она тоже захотела писать тёте Вере, но русского языка, конечно, не знала и писала по-французски, что тётю Веру не затрудняло. Я помню, что в шестидесятых годах тётя Вера регулярно получала от Коли Бровко и жены его письма.
А через сорок семь лет после ухода Николай Ефимович приехал в Геленджик туристом.
В виноградной беседке, за столом, покрытым старенькой протёртой клеёнкой, сидел и беседовал с тётей Верой очень крепкий, без возраста, красивый человек в ковбойской шляпе, с нездешним красноватым загаром. Он всё оглядывался, не узнавал и узнавал. Шёл шестьдесят пятый год, и в Геленджике ещё многое было по-старому, и асфальт перед нашим домом ещё изумлял.
Коля Бровко был немного рассеян, о чём-то беспокоился, наконец сказал что-то тихо тёте Вере и быстро поднялся.
Сорок семь лет назад Коля любил здесь одну девочку. Её звали Маруся, она жила от Юшек через улицу, чуть левее. Теперь Коля туда и пошёл, оставив на скамье ковбойскую шляпу.
Тётя Маруся была матерью наших приятелей Витьки и Мишки Глущенок. Витька к этому времени болтался где-то в Приморье, а Мишка тогда ещё не спился и служил в аэропорту на Тонком мысе. Сама же тётя Маруся была очень старая, очень толстая и почти совсем слепая. Мишка звал её Крошка Мэри.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Харьков – проклятое место Красной Армии - Ричард Португальский - Биографии и Мемуары
- Хоровод смертей. Брежнев, Андропов, Черненко... - Евгений Чазов - Биографии и Мемуары
- Крупская - Леонид Млечин - Биографии и Мемуары
- Поколение одиночек - Владимир Бондаренко - Биографии и Мемуары
- Повседневная жизнь первых российских ракетчиков и космонавтов - Эдуард Буйновский - Биографии и Мемуары
- История моего знакомства с Гоголем,со включением всей переписки с 1832 по 1852 год - Сергей Аксаков - Биографии и Мемуары
- Средь сумерек и теней. Избранные стихотворения - Хулиан дель Касаль - Биографии и Мемуары
- Юрий Никулин - Иева Пожарская - Биографии и Мемуары
- Портреты в колючей раме - Вадим Делоне - Биографии и Мемуары