Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За мазуркой и пасадоблем, исполненным напоказ умелой костюмированной парой, которую в целях эстетического воспитания вызвонили из хореографического училища, начинались современные танцы; сердцу больно, уходи, довольно! – уносились из актового зала в лестничный пролёт властные вопли Лолиты Торрес.
Соснин впервые выпил крепкого вина у железного лаза на чердак; голова закружилась, ноги ослабли. И Шанский с Бызовым нализались, Шанского даже вывернуло по дороге домой, зато Валерка выпивал, как взрослый, чувствовал себя распрекрасно – был весел и румян, возбуждён.
однажды (сворачивая в Щербаков переулок)После похорон Инны Петровны Шанского била дрожь.
Неожиданно вспомнил фокусника, сказал. – Накрыли простынёй и – нет.
Соснин подумал тогда о деде, дяде.
однажды (спустя год с небольшим)Снова вспомнили фокусника совсем по другому поводу.
– Никакими коврижками не заманят теперь меня на школьный концерт, – клялась Юлия Павловна, разливая половником по тарелкам суп и обводя сына с приятелями круглыми, по-детски удивлёнными, мутно-голубыми глазами, – выступали замечательные артисты, но Агриппина Ивановна подсела и жаловалась, жаловалась. Вы завучу войну объявили? А ты, ты, – нежно посмотрела на сына, – зачинщик и… поджигатель?!
Валерка пожал плечами – мол, Агриппа в роли доносчицы его разочаровала, на Свидерского он плевал.
– Свидерского надо бы фокуснику вместо аквариума и клетки с канарейкой подсунуть, чтобы накинул платок и… – размечтался Бызов, даже ложку с супом ко рту не донёс, зависла.
– Зиновия Эдмундовича пассами не растворить, он и по звонку райкома вряд ли согласится исчезнуть, – усомнился Соснин; смотрел в овальную, тронутую у карниза солнечным мазком трубу двора.
– Здорово распадался бы на молекулы, растворялся… – Антошка конкретизировал мечтания.
– Биологический распад отменяется: у Свидерского жилы стальные, пламенный мотор вместо сердца. Свидерский будет жить вечно! – хохотнул разрумянившийся Валерка, глаза сузились, блеснули.
– Как Сталин, – с серьёзной миной добавил Шанский, шумно сглотнул слюну.
– Типун на язык, Толенька! – вскрикнула Юлия Павловна и, качнувшись у кухонной плиты, словно теряла равновесие, нервно рассмеялась; положила на плечо Шанского белую кисть с облупившимся маникюром, помолчала с застывшей улыбкой на бескровных губах и тихо-тихо, с убийственной неосторожностью поделилась тайной надеждой. – А если сглазишь?
у газетного стенда (на углу Загородного и Социалистической) и домаНа обледенелом тротуаре темнела кучка людей – что там?
Прочёл в подвижном просвете между ушанками:
«Некоторое время назад органами Госбезопасности была раскрыта террористическая группа врачей…».
Не придал заметке значения – больше волновало то, что не ладился очередной натюрморт. Но сразу почувствовал напряжение, которое витало дома. Мать, явно расстроенная, мрачно молчала, порывисто заглянула Раиса Исааковна, увидела Соснина, выскочила, как ошпаренная… чего испугалась? Что от него скрывали? Остаток дня Соснин готовил уроки, вечером отправился к Льву Яковлевичу на ежемесячное, факультативное занятие по литературе.
кстатиВечером того дня и Лев Яковлевич встретил их подавленным, обескураженным; комиссии от него давно отстали, выгнав из партбюро и наградив выговором, а на нём опять лица не было.
стихи вопрекиОбида Льва Яковлевича на запуганных Свидерским коллег-педагогов подсознательно питалась, наверное, ещё и тем, что он, огульно окрещённый космополитом, безродным уж точно не был, пусть не по прямой линии – в отличие от Валерки – но принадлежал к литературной фамилии, приходясь внучатым племянником поэту Полонскому.
И не случайно пребывавший в тени, способный усугубить даже далёкой родственной связью космополитическую ущербность Льва Яковлевича поэт Полонский, упрямо включался словесником в перечисления «внесших вклад», бывало, что и цитировался на уроках в пику Свидерскому с Кузьмичёвым и их комиссиям. Когда Лев Яковлевич отделался строгим выговором с занесением, осмеливался добавлять к цитатам из Полонского строфы Надсона; брал грех на душу, превышал программу.
Любил стихи, хорошие и разные стихи.
Напомним, однако, что его тайной мучительной страстью оставался Блок.
Правда, Блока на уроки не допускал – читал вслух только в узком кругу, вне школьных стен.
бегло о выстраданной системе одержимого противоречивыми литературными пристрастиями словесника (со ссылкой на явный сбой)Педагогическая система Льва Яковлевича включала три обязательных компонента: разбор произведений в рамках школьной программы или – сверх программы; погружение в реальность, то бишь – экскурсии, помогающие понять среду, встречи с выжившими свидетелями времени – как-то сказал – свидетелями эпохи – и прототипами литературных героев. – Выжившими из ума? – не удерживался прошептать Шанский; за погружением в давнюю реальность следовало углублённое внеклассное чтение – с горячими спорами, комментариями в непринуждённой атмосфере, за чаем.
Погружение частенько давало сбои – не только в буфетном финале экскурсии по мокрому капустному полю.
– Здесь, на Банном мосту, Блок навсегда простился с Дельмас, – патетично вскидывал короткопалую руку Ля-Ля, к удивлению прохожих громко, с дрожью в голосе, зачитывал что-нибудь из «Кармен», хотя уморительно-серьёзная уличная сценка не была самоцелью, нет, оборвав чтение божественных стихов, Ля-Ля ошарашивал сюрпризом – искал по старому адресу, на углу Писарева, а она переехала… наконец, созвонился с ослепительной… назавтра Любовь Николаевна ждёт у себя, надо будет купить цветы. Но назавтра у Дельмас случался грипп, потом у неё умирала собачка…
Если же временно отвлечься от Блока – педагогическая система Льва Яковлевича жёстко не привязывалась к творчеству возлюбленного поэта, претендовала на универсальность – то из памяти непременно высунется уморительный лупоглазый старичок в засаленном пиджачке, техник-рентгенолог Фрунзенской районной станции флюорографии, провозившийся весь свой век в душной тьме с замутнёнными плёнками грудных клеток. Когда проходили Чехова, Льву Яковлевичу посчастливилось через соседей знакомых отыскать этого замухрышку, которому волей случая довелось очутиться в партере Александринки на историческом премьерном провале «Чайки», и, отыскав, в долгих уговорах добиться с ним встречи. «Посчастливилось» – не слишком сильно сказано, нет, именно восприятие «Чайки» – с хвалой, хулой – Лев Яковлевич полагал пусть и не мерилом хорошего ли, дурного вкуса, но уж точно лакмусовой бумажкой восприимчивости к искусству как таковому. Удивительно – Блок и Чехов. Разве не двойная аномалия искажала облик фанатика нравоучительной русской классики, приверженца реализма? Вещун-Блок, символист, опьянённый и опьяняющий иллюзиями, и – холодная чеховская усмешка над иллюзиями, анатомические наблюдения над ничтожеством жизни, их горестная простота; каким пошляком, надо думать, казался Чехову Блок, однако… Да-да, Ля-Ля, верный традиционным, если не старомодным взглядам, влюблённый в классическую литературу, был почему-то покорён и символистом Блоком, и чуждым любому стилевому нажиму Чеховым; в его драматургии, прежде всего в «Чайке» с её нотками абсурдизма и издёвкой над выспренностью символизма, Ля-Ля почуял что-то тревожное, что-то, чем скрытно, но неизлечимо заболевала жизнь.
Далась ему «Чайка»! Два раза Лев Яковлевич водил на скучный, без всякого действия спектакль, как-то неуверенно разбирал характеры, призывал обращать внимание на чёрточки и словечки. Так и не смог объяснить, что тревожило… говорил о распаде чего-то, о горьковатом лекарстве правды, о чём-то волнующем, неуловимом, о художнике Левитане, запутавшемся в сердечных делах, стрелявшемся; с него якобы писался Треплев.
Соснин спрашивал: разве реалист-Левитан взывал к новым формам?
Лев Яковлевич объяснял: горький образ Треплева сложен, многогранен, он выписан многими красками.
Шанский спрашивал: если так тревожно и непонятно всё, горько – почему же «Чайку» Чехов назвал комедией?
Лев Яковлевич пускался в невнятные объяснения.
Интуитивно пытался проникнуть за? Всё зыбко, но так влечёт… А что – торопился к месту встречи Соснин – разве сам не включал в загадочном пространстве зелёную лампочку? Интересно, свидетель находился по эту или ту сторону?
Май, первый по-летнему теплый день, полопались почки в Екатерининском садике; с длинной свежевыкрашенной – только просохшей – скамьи укоризненно посматривали на фасад Александринки, величаво желтевший за оградкой. Беседа не клеилась. После невнятного театрального впечатления юности допрашиваемый прожил долгую, полную подлинных тягот и опасностей жизнь, не мог взять в толк, чего добивался, слепя линзами, настырный учитель… да, ледяная тишина, да, шикали… начали шикать в диванных рядах за креслами… да, кто-то топал… Из-под коротких штанин свидетеля эпохи вылезали голубые кальсоны. Растерянно моргавший, он был абсолютно тёмен, несостоятелен! Просидеть премьерный вечер в одном зале с Антоном Павловичем и не взять в толк, чем должны были покорить пресыщенную столичную публику вроде бы бессмысленные препирательства, фальшивые вспышки воодушевления и взаимные обвинения на сцене – не понимал значения новых форм, не помнил даже кто, когда и почему застрелился.
- Звезда в подарок, или История жизни Франка Доусана - Егор Соснин - Русская современная проза
- Пятнадцать стариков и двое влюбленных - Анна Тотти - Русская современная проза
- Уловить неуловимое. Путь мастера - Баир Жамбалов - Русская современная проза
- Куба либре - Ольга Столповская - Русская современная проза
- Зеркальный бог - Игорь Фарбаржевич - Русская современная проза
- Рамка - Ксения Букша - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Постоянство минувшего - Надежда Ефремова - Русская современная проза
- Меня укусил бомж - Юрий Дихтяр - Русская современная проза