Шрифт:
Интервал:
Закладка:
75
Затем, еще перед рождеством, умер Шульц. В предсмертном лихорадочном бреду он все пытался петь хорал «Святой Вацлав»; язык отяжелел и не слушался, напев обрывался. Его смерть в вихре тех декабрьских дней была столь же незаметна, как дым во время метели. Только среди чехов, его друзей и недругов, она вызвала недолгое волнение. Сиротки вместе с невольным состраданием к нему испытывали счастливое удовлетворение своим уделом, своей безопасностью. Вспоминали, как Шульц выступил против них, — боялся, что из-за них не попадет домой!
— Ну вот, теперь он дома…
К рождеству о Шульце почти забыли. Но и забытый, он спокойно лежал в безмолвной шеренге мертвых пленных. Через щель в стене к нему прорывался ветер, и на восковое тощее тело, на желтые, позеленевшие и почерневшие лохмотья, посыпанные известью, падал мелкий чистый мерцающий снег, похожий на толченый сахар.
Последним вспомнил о нем, пожалуй, Вашик: в канун Нового года он нес мясо из погреба сыровара и, проходя мимо сарая, вдруг задрожал всем телом — почему-то ему показалось, что через дырку в старой завалившейся стене он увидел большой палец своего несчастного товарища.
После Нового года ударили еще более жестокие морозы — но зима, погруженная в самое себя, уже старела. Люди устали от ее бесконечного белого однообразия и тосковали по черной земле, влажной и пахнущей хлебом. И пленные офицеры ходили подстерегать ее воскресение; они поднимались на склоны холма, где из-под снега, сдутого и высушенного зимними ветрами, торчали растрепанные стебли высокого жнивья.
Хотя после декабрьских волнений жизнь на хуторе просто в силу тяжести своей вернулась в привычную колею, мир, замкнувшийся в беззвучных и беспросветных пределах стареющей зимы, спал, как больной. Сон его был чуток, и в глубине его таилось беспокойство. И это затаенное беспокойство бездеятельности делало зиму для людей на хуторе еще более долгой и трудной.
Сиротки едва ли сумели бы выразить словами, что же изменилось в их жизни после всех этих предрождественских тревог. Ведь сразу же после Нового года Бауэр прочел им из русских газет статью, которую ввиду имени автора (а им был профессор Милюков [197]) он считал особо значительным и даже самым многозначительным документом после царского манифеста. И это опять же был красноречивый пламенный призыв к последнему наступлению ради полной победы. Однако были и другие новости: к ним теперь зачастил в гости какой-то здоровенный мужик, который с нахальным смехом рассказывал грязные подробности о царском дворе, распутинской истории, о «проданной войне», немало волнующего говорил также о забастовках рабочих, о чем в те времена все чаще стали упоминать и газеты. И все время, будто от зимней скуки, откуда-то всплывала и возвращалась распутинская тема.
Разумеется, Сиротки, в сущности, больше верили Бауэру и печатному слову, чем злорадным мужицким наговорам, но действовали на них и неприятные им мужицкие наговоры, обостряя их чувствительность к мелочам их собственной жизни, к тому, например, что вздорожал сахар, что и офицерам приходится теперь уже больше половины месячного жалованья отдавать Грдличке на питание (как однажды пожаловался Данек, в надежде получить сомнительное утешение).
Но более всего — хотя об этом не говорилось вслух — Сиротки страдали потому, что с декабря так ничего и не произошло, ничего из того, чего они ждали с таким нетерпением и непосредственностью. Каждый в тайниках своего сердца боялся, как бы в этом разливе беспокойной бездеятельности в самом деле не затонула война, словно перегруженная лодка вовремя паводка. Надо было думать, что за лицемерной покорностью молчаливых зимних горизонтов происходит что-то такое, чего следует опасаться.
Но вот в начале февраля, когда уже и ждать-то перестали, пришел приказ военного командования и вновь перебудоражил Обухове и Александровское, растревожил Бауэра и согрел сердца Сироток новой верой и надеждой. Велено было военнопленных славянского происхождения, которые уже вызвались или еще вызовутся добровольно работать на оборону России, направить в городской сборный пункт. Это надлежало сделать не позднее конца февраля, как только позволят погода и состояние дорог.
Таким образом, оркестр Бауэра мог не сегодня-завтра распасться. А концерт, который он собирался дать, самое позднее, именно по случаю отъезда, все еще не был разрешен!
Бауэр был обеспокоен также и судьбой двух добровольцев чехословацкой армии Гавла и Беранека — о них в приказе не было ни слова. Сомнение разрешил сам Гавел, он провозгласил за себя и за Беранека, что для него в приказе нет ничего неясного, на сборный пункт должны отправиться все, кто заявил о своей готовности участвовать в защите России, а прочие подробности, то есть кого куда пошлют, выяснятся уже на самом сборном пункте.
— Не торчать же мне здесь одному, когда все наши уходят!
И сверх всякого ожидания, хотя воззвание к пленным славянам не повторяли, к Бауэру приносили заявления все новые и новые добровольцы из сдавшегося обуховского коровника. Среди них, кроме нескольких чехов, были также два поляка и один хорват. Райныш, до неузнаваемости исхудавший и позеленевший, примчался напомнить, что он никогда не брал обратно своего заявления насчет работ. За ним тайком потянулись другие. Измученные, бледные, дрожащие от волнения, они приходили с виноватым видом и униженно просили записать их вместе с Сиротками для отправки из лагеря. Бауэр выслушивал их холодно и записывал по долгу службы, без всякого восторга — Сиротки принимали их с неприязнью.
Даже жалкий вид обуховцев не возбуждал сочувствия, ибо, по общему мнению Сироток, те сами были виноваты в своей судьбе, вполне заслужили ее трусливой изменой славянскому фронту. Сиротки не скрывали своего презрения к обуховцам, потому что было слишком явно, что и сейчас те явились не по убеждению, а, как сказал Гавел, из шкурнических соображений, по причинам материальным.
За первые дни февраля список Бауэра, таким образом, увеличился более, чем на тридцать фамилий, и хотя вновь записанные настаивали на немедленной их отправке, Бауэр старался задержать партию хотя бы до конца февраля. Он упорно и даже нервозно убеждал прапорщика Шеметуна в необходимости как можно торжественнее обставить первую массовую отправку военнопленных славян на русский фронт обороны и уверял, что не может быть более удобного случая для задуманного концерта. В ответ Шеметун собственноручно вычеркнул из бауэровского списка всех музыкантов — он понял, что в роли музыкантов они действительно полезнее славянству, чем на заводе, где рабочие руки найдутся и без них.
Зато поставить командование в известность о концерте он с самого начала решительно отказался, хоть и признавал разумность бауэровских доводов. И, только уступая настойчивым просьбам Елены Павловны, он наконец согласился присовокупить к списку добровольцев их письменную просьбу сыграть на прощанье чешскую музыку для русских доброжелателей — по случаю отъезда и в знак благодарности.
— Но ничего из этого не выйдет, — сейчас же добавил Шеметун, — только влетит мне…
В конце концов он положил список и письменную просьбу между прочих бумаг и направился к начальству с устным рапортом.
76
Полковник Петр Александрович Обухов уже второй день никого не принимал у себя в кабинете. Правда, бремя, лежавшее на его широких плечах с декабря, день ото дня становилось тяжелее. И как раз позавчера ко всему прочему пришло письмо от старого друга, полковника Бугрова, а вчера — эти вести из Петрограда! В его воображении невольно встали картины японской войны и 1905 года.
Полковник Бугров вспомнил о старом друге потому, что ему тоже было тяжело в заснеженном тылу, да и скука безнадежнейшая, и поэтому вместо того, чтоб раздумывать о дальнейших перспективах войны, он занялся своим сыном Володей. Отцу хотелось, чтобы в более светлые будущие времена сын сделал лучшую карьеру, чем он сам. И вот, томясь от праздности, он стал писать всем знакомым, которые, по его предположению, могли быть сколько-нибудь полезны его сыну.
Но в письме к Петру Александровичу он, помимо этого, немало написал и о себе и о фронте. С кем иным вдовец и старый солдат мог отвести душу? С кем мог он поговорить так искренне, как не со старым другом Петром Александровичем? Да еще не опасаясь этой, все что-то вынюхивающей цензуры?!
Полковник Бугров сообщил самые безрадостные вести о положении на фронте. Беспечный тыл плохо заботится о снабжении войск, гибнущих в окопах. Возмущенный старый солдат обвинял:
«Армии чуть ли не голодают, а тем временем в городах, в тылу, бастуют люди, которым измученная Россия дает хлеб и которые этот хлеб свой насущный едят в тепле и безопасности».
- Бомба для Гейдриха - Душан Гамшик - Историческая проза
- Магистр Ян - Милош Кратохвил - Историческая проза
- Генералы Великой войны. Западный фронт 1914–1918 - Робин Нилланс - Историческая проза
- Европа в окопах (второй роман) - Милош Кратохвил - Историческая проза
- Мозес - Ярослав Игоревич Жирков - Историческая проза / О войне
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Ярослав Мудрый и Владимир Мономах. «Золотой век» Древней Руси (сборник) - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Однажды ты узнаешь - Наталья Васильевна Соловьёва - Историческая проза
- Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси - Историческая проза