Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16//13
Окно выходило в переулок. Напротив… помещалось посольство крохотной державы. — По Староконюшенному переулку, 23, вблизи пересечения с Сивцевым Вражком, находилась в эти годы миссия Дании [см. Вся Москва в кармане; Вся Москва 1928].
16//14
Ипполит Матвеевич вынул подушку-думку, которую возил с собой. — Обычай возить с собой подушку отмечается как в начале века («В одной руке тетка держала корзину с домашней снедью, в другой — дорожную подушку в полотняном чехле» [Кренкель, RAEM…, 9]), так и в советское время («Пассажир… развязал ремни на аккуратной скатке, снял с нее чехольчик, вынул и расправил пеструю подушечку…» [М. Кольцов, Когда без путевки // М. Кольцов, Конец, конец скуке мира]). «Обшитую пестрым сатином надувную подушечку» возит с собой герой рассказа В. Набокова «Хват» (1932). В мемуарах В. Катаева «думка» определяется как «трогательно-крошечная кружевная подушечка» [Разбитая жизнь, 251]. На ней порой вышивались уютные надписи вроде: «Отдохни часок».
Примечания к комментариям
1 [к 16//3]. Вероятное влияние диалога между барином и слугой из комедии Н. А. Некрасова «Осенняя скука»: «Ты сыт? — Сыт-с. — Одет? — Одет. — Обут? — Обут. — Пригрет? — Пригрет. — Жена твоя сыта? — Сыта. — Одета? — Одета. — Обута? — Обута. — Пригрета? — Пригрета. — Дети твои по миру не ходят? — Не ходят…» и т. д. Это лишний пример того, как интимно знали классиков В. Катаев и другие писатели гудковской школы и как небанально умели они переносить структурные модели из классических в злободневные советские тексты. Пьеса Некрасова была поставлена в 1902 г. и вызвала значительный интерес; была переиздана театральным отделом Наркомпроса в 1919 г.
2 [к 16//5] Об особой знаковости фамилии «Семашко» свидетельствует способность ее служить своего рода паролем при общении разноязычных, но составляющих одну семью граждан СССР: «Я нагоняю двух казаков [казахов] — старого и молодого. Старик некоторое время смотрит на меня часто мигающими глазами, а затем членораздельно говорит: — Семашко Москва бар [есть, имеется]… Старик обращается ко мне вторично, тыча пальцем в мою сторону, причем из всех его слов я понимаю только два: Семашко и бар. Предполагая, что он принимает меня за Н. А. Семашко, я отрицательно покачиваю головой и на «русско-казакском» языке говорю: — Моя Семашко ёки [нет]» [В. Дробот, Паровоз через пустыню, Ог 11.11.28]. Напомним, что в этой роли общепонятного пароля выступала фамилия «Ленин» (см. эпизод с партизанами, допрашивающими американца, в «Бронепоезде» Вс. Иванова).
3 [к 16//5]. «Открытие Америки», Колумб в связи с именно театральным новаторством — метафора, видимо, уже бытовавшая в культурном дискурсе эпохи и взятая оттуда соавторами. Мемуарист передает, например, слова известного театрального критика старого закала А. Р. Кугеля, который в частном разговоре в 1927 говорил: «Мы не можем быть перманентными Колумбами», — и добавил, что «в других областях искусства тоже давно не видно никаких Колумбов» [Рафалович, Весна театральная, 38].
4 [к 16//6]. Как указал А. Д. Вентцель, «слово «студент» в 20-е годы употреблялось в смысле «человек, бывший студентом при старом режиме»… для нарождающегося советского студенчества использовалось слово «вузовцы»» [Комм, к Комм., 77]. Ср. гордые слова булгаковского профессора Ф. Ф. Преображенского: «Я московский студент». Ассоциация эта вполне могла работать на тот ореол забытых теней или «мертвых душ», который отмечен нами в отношении обитателей общежития. Но было вполне употребительно и слово «студент». Для 20-х гг. характерно сосуществование старых и новых терминов: почтальон — письмоносец, спорт — физкультура, коммунист — партиец и др. [см. ДС 29//6, ЗТ 7//3].
Приложение
Москва в эпоху «Двенадцати стульев» (из воспоминаний А. Гладкова)
Москва середины двадцатых годов. Нэп в разгаре. Витрины Петровки и Столешникова демонстрируют последние парижские моды. В традиционном послеобеденном променаде можно увидеть эти моды на живых образцах. Бесшумно летят извозчики-лихачи на дутых шинах. Вечерами они вереницами стоят у ресторанов. Вывески магазинов и кафе подчеркивают деловую и духовную преемственность с прошлым: молочные носят имена Чичкина и Бландова, сушеные фрукты — Прохорова, пивные — Корнеева и Горшанова, кафе — Филиппова и Сиу. Тощие клячи тащат по городу закрытые грузовые фургоны. На них имя: «Яков Рацер». Это продажа угля по телефонным заказам. Иногда частники прикрываются видимостью артели или кооператива, и, например, популярная аптека на Никольской называется «Аптека общества бывших сотрудников Феррейна». Потом исчезнет и этот фиговый листок, но еще долго москвичи будут называть аптеку именем Феррейна, от которого осталось только одно это имя, и привычка сохранит его почти до наших дней, как и легендарное имя купца Елисеева.
Но есть и другая Москва — Москва Госплана и наркоматов, Москва заводских окраин, рабкоров, комсомольских клубов, Москва Маяковского и Мейерхольда, Университета имени Сунь Ятсена и Сельскохозяйственной выставки. Эти две Москвы — нэповская, с ее обманчивым блеском, и советская, коммунистически-комсомольская — даже во внешнем облике города существуют рядом, почти несмешивающимися слоями, как жидкости с разным удельным весом. И, пожалуй, это самая яркая и бросающаяся в глаза особенность Москвы двадцатых годов. Торопливая, как бы сама не верящая в свою долговечность, показная роскошь нэпа и демократический аскетизм советской Москвы. Аскетизм этот несколько демонстративен: он связан уже не столько с материальным уровнем жизни, резко поднявшимся после укрепления советского рубля, сколько с желанием противопоставить что-то всему «буржуйскому»; он полемичен, вызывающ и доходит до крайностей. Меховщик Михайлов выставляет в своем магазине на углу Столешникова и Большой Дмитровки соболя и норки, а в комсомоле спорят о том, имеет ли право комсомолец носить галстук.
С одной стороны — фламандское изобилие прилавков в Охотном ряду; свистки «уйди-уйди» у еще не снесенной Иверской; беспризорники в асфальтовых котлах; куплетисты Громов и Милич, поющие на мотив «Ламца-дрица» об абортах, алиментах и Мейерхольде; казино с величественным крупье, похожим на члена палаты лордов; пивные с полами, посыпанными опилками, с моченым горохом и солеными сухарями на столиках; на территории бывшей Сельскохозяйственной выставки чемпионаты борцов с участием Поддубного, Башкирова, Шемякина; гулянье с самоварами напрокат на Воробьевых горах; цыгане в «Праге»; каламбуры митрополита Введенского [видимо, имеются в виду знаменитые публичные диспуты между этим блестящим первосвященником-обновленцем и А. В. Луначарским. — Ю. Щ.]; американские кинобоевики в кинотеатре на Малой Дмитровке; бесконечные рекламы курсов «Полиглот» и врачей, принимающих на дому; церковный звон, еще легко пробивающийся сквозь уличный шум, состоящий из пронзительных трамвайных звонков, цокота лошадиных копыт, разнообразных голосов автомобильных сирен и диких
- Князья Хаоса. Кровавый восход норвежского блэка - Мойнихэн Майкл - Культурология
- Трансформации образа России на западном экране: от эпохи идеологической конфронтации (1946-1991) до современного этапа (1992-2010) - Александр Федоров - Культурология
- Василь Быков: Книги и судьба - Зина Гимпелевич - Культурология
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Безымянные сообщества - Елена Петровская - Культурология
- Французское общество времен Филиппа-Августа - Ашиль Люшер - Культурология
- Категории средневековой культуры - Арон Гуревич - Культурология
- Психологизм русской классической литературы - Андрей Есин - Культурология
- Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения - Екатерина Глаголева - Культурология
- Эпох скрещенье… Русская проза второй половины ХХ — начала ХХI в. - Ольга Владимировна Богданова - Критика / Литературоведение