Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивительно было видеть у себя в комнатах капитана Красной армии, в форме с погонами, совсем молодого, и что еще странней показалось, – очень мило, скромно державшегося. Русский язык тот же, что и у меня, и у жены моей. И манеры сходные – а он сын крестьянина и десятилетним мальчиком попал в Москву из Сибири, в тот год, когда мы Москву покидали. И какая оказалась в нем жажда знания, широта интересов… Книги, церковь, театр, выставки, моды, костюмы, язык – все важно.
Кончилось, правда, тем, что вместо России закатился он далеко на запад, но сама встреча оставила большой след. Почему молодой человек из России пришелся более к дому, чем многие эмигранты его же возраста? Почему и писание его – он быстро здесь выдвинулся как писатель – тоже близко, и слова его о России почти что твои собственные? А свежесть, даровитость, острота восприимчивости… – удивительное дело. Он уехал, но нечто отеческое к нему осталось, да и у него как бы оттенок сыновнего – по крайней мерс, тогда. Во многое из своей жизни он посвятил нас, и чрез него связь с новой Россией острей почувствовалась, и в связи этой было ободряющее.
Но и она ушла, а Россия продолжает являться, теперь более издалека, в письмах, но с востока, все с востока.
Это Россия страждущая, в большинстве претерпевшая (как и капитан наш – он и воевал, и за религиозность преследуем был, и у немцев в плену едва не был расстрелян). Россия, прихлынувшая с войной и сейчас еще многое на чужой земле претерпевающая, иногда близкая к отчаянию, может быть, озлоблению. Но живая и острая. Где русские, там газеты, журналы, спектакли, собрания, выступления. Это и есть жизнь, живое. Чего только нет!
Вот в Гамбурге Школа Художественная: под руководством старших художников молодежь объединилась в артель или братство, занимается выделкой художественно-промышленных разных предметов, вплоть до икон, картин стилизованных, очень искусно, и все вдохновлено Россией – сказочной ли или исторической. Этим и живут, и внутренно, да и внешне.
По лагерям ездили труппы и давали представления. Драматический Союз возник, кажется, и Союз Писателей.
Журнал «Грани» по части литературной совсем хорошо был устроен (но денежная реформа, в общем, разумная для Германии, русских как раз и ударила).
Выдвинулись и некоторые молодые писатели (Максимов, Елагин). А из тех, кто выдвинуться еще не успел, многие, видно, склонны к нашему ремеслу. Если сами не пишут, то их занимает вообще писание, а некоторых, к удивлению моему, даже писание наше, «старых». Сообщают о своих впечатлениях, говорят о России иногда то, что для нас важно.
На одном таком письме останавливаюсь подробнее.
«В России сейчас необычайная тяга к „мистике“, – вернее, даже ко всему светлому, чистому, радостному – к тому, чего нет, но без чего невозможно дышать. Люди чувствуют это – отсюда „мистика“. Большевизм слишком оголил и огрубил жизнь, лишил се внутреннего содержания, духа: все сделал даже не „преходящим“, а попросту „несущественным“. Раньше этого несущественного тоже было много, но было и вечное, которое чувствовалось „нутром“ – почти одинаково и Львом Толстым, и современным писателем, и последним рязанским или тульским мужичонкой. Большевизм отнял у многих это ощущение своей вечности, своего „внутреннего“; у других пытается отнять».
Вот «голос России». «Не единым хлебом…» – неумирающий зов. И давнее русское – сколь именно русское! – обращение к писателю. Автор считает, что «искорка» очень во многих «там» сохранилась. «Тут и возникает задача: не раздуть даже, а только сохранить „искру“ – нашу, русскую, не дать ей заглохнуть…» «Я говорю о сохранении только незримого духовного огонька, который когда-то раздуется и принесет очищение». «Не дать заглохнуть» он и предлагает писателям.
Кроме свидетельств о России и выражения сочувствия личного есть в письме и некоторый укор нам, старшим, – за отдаленность. Автор хотел бы, чтобы мы были ближе к теперешнему, современному и больше бы «шевелили», «будоражили». Можно его даже так понять, что он предпочел бы сейчас форму прямого душевно-лирического общения с читающим – форме романа или повести, связанной почти неизбежно с прошлым.
Некоторая уединенность, оттенок одиночества и tour d'ivoire[65], в которой привычней художнику, – вещь, почти неизбежная. Расстояние от жизни… Но доля укора справедлива. Грех и опасность в чрезмерной замкнутости. В том, что мы, может быть, и действительно слишком с собою носились и носимся. Слишком держались «в сторонке». (Независимость-то, конечно, сохранив.)
И вот приходится говорить о себе, ибо ход письма подводит к моей книге («Жуковский»). Это для автора пример «отдаленности». «Вы любуетесь прошлым – от него необходимо перебрасывать более ощутимый мостик – пусть жердочку – к настоящему».
Тут начинается разногласие, ибо, по-моему, мостик есть и подчеркивать его нельзя, будет фальшиво.
Любуюсь я вовсе не прошлым как прошлым, а обликом самого Жуковского, светом, чистотой и возвышенностью любви, философии его, смирением и примирением его. Если нужна «искра» и «огонек», то уж вот такой образ, как Жуковский, хоть и не современный нам, именно способен дать «светлое, чистое и радостное», к чему есть, оказывается, «тяга» в России. Да и не в одной России. Здесь также. Когда Жуковским приходилось заниматься, перебирать и перечитывать письма того времени, старинные стихи, то радость была не в смаковании каком-то старины, а в приоткрывшемся мире света и легкости. Жуковский всегда связан с духовным – это и животворит. Если хотеть просветления и очищения, то оно именно идет из приникания к вечному.
* * *Автор письма добавляет, что никак не намерен посягать на свободу писания нашего. «Это не социальный заказ». Но немалый счет предъявляется – и слава Богу. Это подкрепляет. Пусть по силам своим и возможностям даже капли того дать не можем, чего ждут от нас, – все-таки: сеть кто-то, кто ждет, кому нужно. И – из России, где тридцать лет всячески старались такое вытравить. Правда, старались сытые, благополучные и успевающие. А претерпевающие к другому стремятся. И сытые не задавили несытых.
…Предо мной под Распятием на стене два образка, оттиснутых на металлических пластинках, – части диптиха. На одном Христос, на другом св. Серафим. Образки эти – дар покойной Леночки К., отчаянной головушки, бывшей сестры милосердия на войне, с отличием св. Георгия (под огнем выскочила из госпиталя подбирать раненого генерала). Ныне безвестная ее могила в Бриансоне, близ санатории туберкулезной, а вечная память в душе знавших ее. Образки же – русского воина, на ее руках и скончавшегося.
Это все и называется Россия. И Леночка с пылкою в доброте, широте своей любовью, и солдат неведомый, и неведомые страждущие «оттуда» – вес, чей стон начинает понемногу слышать и полуоглохший мир.
25 марта 1949
Русская слава*
Время идет, близится годовщина. Десять лет! Знойный конец августа, афиши о мобилизации, а там затемнения, сирены, убогие газовые маски. «DroIe de guerre»[66]…– но потом она показала себя иначе.
Все переживали ее тяжело. Из нас, русских во Франции, многие были призваны. Другие пошли добровольно. Многие не вернулись.
Предо мной горестный лист, но и лист славы, список погибших. Просматриваешь его с чувством грусти и преклонения. Почти все молодежь. Двести имен! Есть совсем неизвестные, есть, кого знал лично. О некоторых более подробные сведения – в приложении.
Вот этот учился у нас в Шавильском Общежитии, был милый мальчик, а теперь всю войну воевал, кончил дни начальником отряда легких танков – Владимир Булюбаш («храбрости исключительной, вызывающей восхищение всех при всяких обстоятельствах», – из посмертного приказа по Армии). 27 ноября 44 года его танк был разбит огнем противника, он остался цел. Это и был его последний день. 28-го вызвался сам командовать в следующем бою, там и сложил головушку. Вот Станиславский, сосед по квартире, отец семейства, – пошел добровольцем, оставил жену и троих детей (беленькая сиротка, девочка, стоявшая на панихиде в храме, стала уж скромной, славной девушкой). Адвокат Трахтерев убивался о погибшем сыне и ненадолго его пережил: самого тоже немцы забрали, увезли, уничтожили…
Рассказ французского офицера, рядом с молодым Аитовым боровшегося и рядом с ним тяжело раненного, нельзя читать без волнения.
Аитов был офицером, связи в английской армии. 3-го июня 1940-го года, под Аббевилем, он познакомился с французским капитаном Переттом, вызвался идти с ним в атаку, заменяя отсутствовавшие английские кадры. П. называет его «другом». «Я говорю, мой друг Аитов, хотя я его знал всего несколько часов». Но это были часы, когда оба непрерывно находились пред лицом смерти, как завороженные шли от успеха к успеху… – и гибели. «В 6 час. мы достигли, частью в штыковом бою, той позиции, которая и являлась нашей целью. Мы шли в первых рядах, увлекая за собой уцелевших шотландцев, под адским артиллерийским огнем».
- Река времен. От Афона до Оптиной Пустыни - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Надежда Александровна Лохвицкая - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Точка невозврата - Николай Валентинович Куценко - Русская классическая проза
- Твои мои раны - Оксана Ююкина - Русская классическая проза
- Шаблоны доброты - Александр Анатольевич Зайцев - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Обращение к потомкам - Любовь Фёдоровна Ларкина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Братья-писатели - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Дорогая Лав, я тебя ненавижу - Элия Гринвуд - Русская классическая проза
- Немного пожить - Говард Джейкобсон - Русская классическая проза
- Болевой порог. Вторая чеченская война - Олег Палежин - Периодические издания / Русская классическая проза