Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В плену было ему нелегко, но в каком-то смысле отдохновительно. Для души плен оказался полезен – владыка сам это признает. «В келий, в тишине и одиночестве, я осмыслил многое, критически отнесся к своему прошлому, нашел недочеты, ошибки, грехи».
Политика, «земная напряженность», «угар борьбы», по его мнению, уводят от Бога.
Плен вообще замечательная полоса его жизни: ни салон-вагонов, ни синодских архиереев, ни карст, ни пышных облачений. Первые стали последними. Владыки Антоний и Евлогий подвергаются опасности, мокнут в телегах под дождями, сидят в «узилище». Иногда подвергаются и поношению. Но внутренно, конечно, как все притесняемые христиане, вырастают. И главное их утешение и радость тут – богослужение.
Большое достоинство повествования этого – скромность. Скромно по тону и настроению. От того, что делал, митрополит не отказывается, не считает он вредной деятельность свою в Холмщине или создание Сергиева Подворья, но если бы говорил не монах-христианин, а светский деятель его ранга, всюду было бы: я, я, я прав, все другие неправы, я предвидел, я говорил…
Митрополит совершил много достойного, но, как и все, ошибался нередко. Отлично сознавал свои ошибки и грехи, слабости. Каялся, иногда тосковал – это давало силу и подымало. Самодовольства в писании этом не вижу (как в свое время взволнован был тоном смирения и раскаяния в одном частном его письме).
О, разумеется, не всегда же смиренно он чувствовал. Власть и смирение уживаются трудно, а он всю жизнь был правящим архиереем. Мягкий и добрый по натуре, мог быть минутно резким, но к суровости в проявлении власти своей не был склонен: прощал. Любил шутку и сам острил (Т. И. Манухину называл «писец Иеремии»). При внешней рыхлости бывал и упорен, почти упрям – советы выслушивал, а поступал по-своему. Но во всем, что ни делал, не забывал, думается, что не только он архиерей, но и раб Божий, инок Евлогий.
Его ум и серьезность (сознание важности служения, ответственности пред Богом), черты дипломата, политика не без хитроумности, даже и двойственности, в книге чувствуются.
Кажется, самым шумным его успехом было проведение в Думе закона о Холмщине. Владыка считал, что это исконно-русская, древне-православная область и не должна оставаться в Польше. Ее и выделили.
В упорной, долгой парламентской и закулисной борьбе за Холмщину показал он себя страстным националистом-православным. Партии – второстепенно. Главное для него Россия и православие. Да, он был стихийно, утробно русский. Стихия эта сильней его самого, может быть и сильней самого христианства в нем, во всяком случае, к концу жизни сильней вселенского христианского сознания.
Тульский край, Белев, родина, березки, зелень – все это сидело во владыке неистребимо и в известном смысле трогательно. Трогательно и тоже стихийно тяготение к народу. Детства своего в селе Сомове он не забыл. Владыка был «народник» и надел рясу более для служения народу, чем для личного спасения. «Мужицкий архиерей» – так его называли. Кажется, ему самому это нравилось. В таком же духе поступил он, привезя императору Николаю мужиков из Холмщины. Пусть лично убедятся, что Государь их – православный: распространялись слухи, что он принял католичество!
За рубежом митрополиту тоже покоя не было. Лучшее, что ему удавалось тут – храмостроительство и поддержка всего добро-церковного, благотворительного и просветительного. В этом заслуга его огромна – одно Ссргиево Подворье с Богословским Институтом живой ему памятник. А десятки приходов! Всего не перечтешь.
И чудесно было бы, сели б этим дело и ограничилось. Но сейчас же начались смуты и борьба. Сперва с Карловцами, потом с Москвой. Все это истинная Голгофа. Происходило на наших глазах – наступления, отступления, перемирия, фланговые марши… – трудно судить о формальной стороне. Дух же евлогианской церкви был ближе, сердце лежало к нему: дух терпимости, большей мягкости и свободы, отдаления от государственности, ближе к вселенскому облику православия. Бездомные и рассеянные более привлекаются внутренней стороной церкви, духовным миром, чем уклонами политическими. Сам митрополит, сколько мог, старался быть вдалеке от политики.
Уход его ко Вселенскому Патриарху хорошо разрешил дело. По канонам это законно, нам же, пастве, подчеркивалась принадлежность к мистическому телу Церкви Вселенской, куда входила родина наша как огромный братский со-член, но над нами не было и дальней тени власти государственной, нам чуждой. В этом мы были свободны. За Россию молились, но в ней никому не подчинялись.
При немцах владыка продолжал прежнюю линию. Держался с достоинством и независимо. Как во многих других, невыносимой политикой своей немцы воспламеняли в нем русское. Тула, Белев, зеленя еще сильней говорят, когда родину жгут враги.
Дальнейшее в книгу уж не попало, записи сделаны лишь до войны. Об уходе владыки к Московскому Патриарху глухо, тонко сказано в заключительной главе самою Т. И. Манухиной. С владыкой она явно не согласна, осуждать его тоже не берется. Объясняет случившееся приливом стихийного чувства России, зовом полей, березок, зеленей.
Видимо, владыка и сам многое понимал. Но преодолеть себя не мог.
– Русская церковь – национальная церковь, была и есть, и я плоти и крови преодолевать не могу. Высшим христианским идеалом я жить не могу… каюсь, не могу… – с глубокой искренностью говорит владыка.
Высшим христианским идеалом… «Вселенская идея слишком высока, малодоступна пониманию широких масс народа», – его же слова. Народничество же и почвенность, а быть может и вся прежняя жизнь все-таки синодского архиерея, тесно с государством связанного, стихийно возвышает свой голос, зовет к себе. В это время владыка и стар, и слаб, смерть приближается, умереть хочется на родной земле – о, эта предсмертная тяга отходящих людей…
Вопреки воле большинства (подавляющего) клира и паствы, он единолично за всех присоединяется к Московской Патриархии и на этом пути после первых радостных дней «весны» приемлет тернии. Он одинок. Все вокруг против. С Москвой вышло «недоразумение» (Вселенский Патриарх вовсе не отпустил от экзархата, как его уверяли). Возникли и другие трения с Москвой. Мучающийся, больной владыка переживает тяжелые дни.
На его долгом, нелегком пути были шаги, которые сам он считал ошибочными, имел смелость и мужество признавать это. Каяться, укорять себя было ему свойственно. Это и украшало его. Видимо, и теперь, на смертном одре, он тосковал, томился. Что-то не так сделано… «Поторопился… поторопился!»
Многие осуждают его. Осуждать всего легче. Лучше бы постараться понять.
Вскоре после кончины митрополита мы стояли на панихиде в маленькой спальне знакомой квартирки. Владыка лежал грузный, навсегда умолкший, с двумя панагиями своими на груди[64], с лицом закрытым, как всегда у скончавшихся архиереев: лишь Господь может видеть сейчас лицо своего Святителя.
Служил архимандрит Киприан. Группа кламарцев пела. Для меня уходили годы эмиграции, Сергиево Подворье, Дарю, странствия на Афон и Валаам (под крылом владыки). Нечего тут раздумывать, разбирать. Вечная память.
1948
Россия*
…Старомодное слово. Но все равно. Так называем и будем называть.
Давно ушла она от нас или мы от нее. Но в снах долго сопровождала. Потом сны стали реже.
Долго думалось, что Россию увидишь. В 1935 году удалось побывать в Финляндии, около самой границы. Да, в прямом смысле тогда ее видел. В нескольких местах мы подходили к пограничной речке – за нею уже она. Видели, через залив, и Кронштадт в стеклянно-серебряном мрении, каких-то легких зыбях воздушных, точно в венецианской лагуне. Чувство это неописуемо.
А в монастыре Валаамском, на острове, Россия была уже во всем, насквозь – но сам остров, на Ладоге, все же принадлежал Финляндии. Так что постоять на родной земле не пришлось.
Долгие годы казалось, что каким-то неясным образом, из-за политических перемен, в Россию вернешься. Потом перестало казаться. Теперь не кажется. Но произошло нечто странное и совсем непредвиденное: Россия явилась сюда.
* * *Писатели, с кем знаком был в Москве, приезжая в Париж, никогда не заходили. Это понятно. Мы разные. Для них и опасно, и неинтересно. Время шло – в одиночестве и потихоньку. Что дал Бог написать, написалось, довольно-таки уединенно. Даже эмиграция более молодого возраста была вдали. Что же говорить о России. Это особый мир, там выросло свое новое поколение, что мы ему?
Но не все в жизни бывает по правилам. Первая встреча с Россией произошла после войны.
Удивительно было видеть у себя в комнатах капитана Красной армии, в форме с погонами, совсем молодого, и что еще странней показалось, – очень мило, скромно державшегося. Русский язык тот же, что и у меня, и у жены моей. И манеры сходные – а он сын крестьянина и десятилетним мальчиком попал в Москву из Сибири, в тот год, когда мы Москву покидали. И какая оказалась в нем жажда знания, широта интересов… Книги, церковь, театр, выставки, моды, костюмы, язык – все важно.
- Река времен. От Афона до Оптиной Пустыни - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Надежда Александровна Лохвицкая - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Точка невозврата - Николай Валентинович Куценко - Русская классическая проза
- Твои мои раны - Оксана Ююкина - Русская классическая проза
- Шаблоны доброты - Александр Анатольевич Зайцев - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Обращение к потомкам - Любовь Фёдоровна Ларкина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Братья-писатели - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Дорогая Лав, я тебя ненавижу - Элия Гринвуд - Русская классическая проза
- Немного пожить - Говард Джейкобсон - Русская классическая проза
- Болевой порог. Вторая чеченская война - Олег Палежин - Периодические издания / Русская классическая проза