Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может быть, вам не придется! Может быть, завтра после нас все переменится. А уж вы живите с Богом, будьте счастливы!
С высоты нашей теперешней многоопытности легко, конечно, усмехнуться с презрением над такой наивностью. Легко прочитать простачку-террористу соответствующую нотацию. Но в ошибках и заблуждениях наших поколений разберется история. Грехи найдутся у всех… Мало только у кого найдется в искупление ошибок такая готовность к жертве, такое забвение себя и своей жизни, как у этих людей. Осоргин прав, молчаливо подчеркивая, что никакие внешние события не могут (или, вернее: не должны бы) изменить нравственной оценки их облика, в котором не знаешь, чему больше удивляться — безумию или чистоте. И оттого, вероятно, «Олень» оказался проникнут необычным одушевлением, что, как прежние авторы предчувствовали при разработке подобных тем сочувствие, так теперь Осоргин предвидел упреки и отталкивание, — и ему надо было «сломить сопротивление», убедить в правильности своего взгляда, заразить своим пафосом вообще. Это ему удалось. Он не оправдал деятельности террористов, — да едва ли и стремился к оправданию, — но ясно и мужественно (по теперешним дням мужественно!) напомнил, что их нельзя все-таки называть «просто убийцами», как это иногда делается людьми бессовестными или безответственными.
Чем сильнее увлечен писатель своей темой, чем отчетливее он ее видит, чем сильнее он убежден в нужности и своевременности своей работы, тем он и пишет лучше. На «Олене» можно еще раз проверить правильность этого общего закона. Даже и в чисто литературном отношении это едва ли не самое удачное произведение Осоргина за последние годы. Обычный осоргинский лиризм, несколько расплывчатый и беспредметный, еще дает себя знать в первых главах рассказа, но к концу он исчезает совершенно, уступая место суровой сосредоточенности стиля и тона.
«Три желания» А. Ремизова — тоже отрывок из большой повести и, вместе с тем, тоже вполне законченный рассказ… Рассказ, как всегда у Ремизова, искусный, замысловатый, хитрый, со множеством «подводных течений» — не только двойным, но и тройным, и четверным. Описывается как будто только неудачное путешествие двух русских эмигрантов на богомолье в маленький городок в Бретани, а на деле в каждой строчке намеками, полусловами, оборванными фразами сказано что-то добавочное, к Бретани и поездке под проливным дождем вовсе не относящееся. Фабула рассказа не совпадает с содержанием его, и одно другим в «Трех желаниях» не исчерпывается. Фабула, кстати сказать, отдаленно напоминает повесть Шмелева «Про одну старуху» — и сходство не уничтожается тем, что там речь идет о Советской России и деревенской бабе, поехавшей за хлебом, а здесь, у Ремизова, действуют интеллигенты, изучающие «Синтаксис» Шахматова и путешествующие не в теплушках, а в автокарах. Общее — в предельной измученности людей, о которых рассказывается, в передаче того одиночества и той нищеты, когда человеку кажется, что камни должны «возопить» к небу. Ремизовский герой во французской толпе исполняет на месте паломничества обряд: поднимается по священной лестнице, произнося три желания, которые после этого по милости местной святой «непременно должны исполниться». Каковы же эти три желания?
«Первое — достать деньги; второе — надо денег; третье — если бы были деньги».
Дальше начинается одно из тех «стихотворений в прозе», которые Ремизов так любит вставлять в свои повести: витиеватое, вдохновенное, от заискивания переходящее к угрозам, от жалоб к ропоту, — очень сложное. Тема его — деньги. Жаль, что нельзя привести его целиком, тем более жаль, что, как это ни прискорбно, оно по содержанию своему многим и многим покажется чрезвычайно «актуально»:
«– Деньги! Что бы я только сделал, если бы у меня были деньги! И что тут кощунственного в моих желаниях! Я хочу и прошу денег! “Деньги голуби, прилетят и опять улетят”, — есть такое по-русски, взято Достоевским. Я согласен, я и не собираюсь беречь, я хочу расточать. “Богатство питается кровью бедных, деньги — кровь бедного”, — это слово беднющего из бедных, Леона Блуа… Понимаете, мне надо этой братской крови… Я хожу по улицам, если бы я умел, я мог бы рассказать о беде, перед которой опускаются руки… и какое лицемерие, какое ханжество, какие громкие слова и негодование, и упрек в развращенности, разврате и преступлении, а это — эта точащая беда изо дня в день, эта обреченность без просвета и терпения, почему же об этом жутком стиснутом терпении… и это будет! Вы увидите! И самому жутчайшему и самому безропотному придет конец».
Здесь, конечно, много — от Достоевского. Ремизов унаследовал от автора «Униженных и оскорбленных» и «Записок из подполья» страстное, тревожное и требовательное нетерпение к разрешению вековечной «социальной проблемы» — нетерпение, ищущее не какого-либо разумного и постепенного выхода, а немедленного, волшебного удовлетворения. Оно и вырывается у него в таких «пронзительных» и причудливых монологах.
О «Подвиге» В. Сирина мне уже два раза приходилось писать. Окончание романа обещано на следующую книжку журнала. Естественно отложить до нее и окончательное суждение об этой вещи. Скажу только, что новые главы «Подвига» так же искусны, остроумны, гладки и чуть-чуть поверхностны, как были и прежние.
Отложим до следующего номера «Современных записок» и отзыв о романе Скобцова-Кондратьева «Гремучий родник».
Стихотворения Георгия Иванова очень хороши (все, на мой взгляд, — кроме одного, третьего, о России, где поэт слишком легкими и слишком красивыми словами касается темы, которая в них при подлинном «вчувствовании» не уложилась бы). Их трудно охарактеризовать кратко… Где-то в парижских театральных объявлениях сейчас мелькнет название «Les coeurs brules». Вот что хотелось бы сказать и о теперешних стихах Георгия Иванова: сгоревшее, перегоревшее сердце. В сущности, уже и последний его сборник следовало бы озаглавить не «Розы», а «Пепел», если бы не была так названа одна из книг Андрея Белого. В стихах, напечатанных в «Современных записках», эта черта еще заметнее. Все сгорело: мысль, чувство, надежды… Поэт ничего не ждет, ничего не хочет. Он только перебирает строку за строкой — и они складываются у него одна другой слаще, одна другой меланхоличнее и нежнее.
«Вода златая» принадлежит к лучшим стихотворениям Бальмонта. Если сейчас оно кажется менее пленительным, чем показалось бы четверть века тому назад, то лишь потому, что за это время изменилось отношение к поэзии. Бальмонт же остался самим собой. Но тому, кто любит «Горящие здания» или «Будем, как солнце», понравится и новое стихотворение поэта — певучее и нарядное, как и былые его создания.
Два стихотворения Сирина — милы, но незначительны. Это бы не беда, конечно. Хуже то, что они отмечены тем распространенным сейчас формальным «классицизмом», который все дело сводит к высшей стройности. Так, будто бы, писал Пушкин. Назад к Пушкину! Между тем, подлинное учение у подлинно великого поэта может быть только развитием. Идя назад, придешь не к Пушкину, а к адмиралу Шишкову и его друзьям. Пушкин требует не возвращения к себе, а движения вперед.
По-прежнему в высшей степени увлекательны воспоминания А.Л. Толстой. Как бы ни относиться к отдельным суждениям А.Л., ее живые и умные записки надо причислить к самым ценным документам в литературе о Толстом.
Закончена «Жизнь Тургенева» Бориса Зайцева — вещь крупная, требующая особого разбора… Особый разбор тем более необходим, что «Жизнь» эта — один из образцов русских «художественных монографий» — написана крайне неровно и, пожалуй, даже небрежно. Есть страницы блестящие, но часто попадаются и бледноватые.
Интересен и обстоятелен, как всегда, и на этот раз несколько менее дифирамбичен, чем обычно, библиографический отдел. Напрасно только г. Мочульский, рецензируя французскую книгу о русском театре и, очевидно, переводя с французского обратно на русский, называет пьесу Всеволода Иванова «Бронепоезд» «Блиндированным поездом».
< «ПЛЕННИК», И «ПРИБЕЖИЩЕ» В. ИРЕЦКОГО. –
«ЛИНИЯ ОГНЯ» Н. НИКИТИНА. –
НОВЫЕ СТИХИ Б. ПАСТЕРНАКА>
Издательство, выпустившее новый роман В. Ирецкого «Пленник», извещает в особом примечании:
«Появление этой книги совпадает с 25-летием литературной деятельности автора».
Двадцать пять лет — срок большой. Многие удивятся, узнав, что писательские дебюты Ирецкого относятся к такому далекому времени. Ирецкий стал известен, главным образом, в эмиграции. В России, до революции, его имя было знакомо журналистам и людям, которые за периодической печатью внимательно следят. Но до «широкой публики» оно не дошло.
Широкая публика заинтересовалась романами Ирецкого, написанными в последние годы. «Похитители огня», «Наследники», «Холодный уголь» — все эти книги имели успех, если не у критики, то, по крайней мере, у читателей. Критика указывала на шероховатости или вялость слога, на условность некоторых образов, на кое-какие другие слабости… Читателю, в особенности так называемому «рядовому» читателю, до всего этого, в большинстве случаев, дела мало. Читателю нужна увлекательная выдумка. Ирецкий это его желание удовлетворял, — и притом оставлял иллюзию некоторой «художественности», – некоторой «серьезности», искусно лавируя между занимательностью и поучительностью. Дар фабулы, способность выдумывать и измышлять – всегда была наиболее развитой чертой в даровании Ирецкого. (Вспоминаю замечательный в этом отношении роман «Наследники».) Писатель остался верен себе и в новом романе «Пленник». Роман этот можно было бы разобрать с точки зрения «идеи», в него вложенной; можно было бы основать разбор и на противоположности или значении типов, в нем изображенных. Сделать это нетрудно, материал для этого в «Пленнике» есть. В конце книги автор сам дает образец такого разбора, в слегка карикатурном виде, правда. Карикатурность можно было бы отбросить, авторским образцом воспользоваться. Но, откровенно говоря, идея «Пленника» не совсем нова, типы — не совсем оригинальны. О пропасти между искусством и жизнью писалось много раз (и писалось иначе, — с иной страстью, иной горечью и глубиной), — так же, как и много раз изображался человек мечтательный, растерянный, нервный, добрый, талантливый, которому жизнь мстит за его неприспособленность к ней. Здесь никакой «Америки» нет, — и нет повода уделять внимание общим мыслям и настроениям, внушившим Ирецкому его роман, ибо эти мысли и настроения именно «общие» и ему не принадлежат. Зато фабула «Пленника», — или, как теперь говорят в России, «оформление» идейной основы романа, — придумана своеобразно, живо и свидетельствует о редкой находчивости автора по этой части. Фабула, к тому же, характерно-эмигрантская: лишняя причина предсказать «Пленнику» распространение.
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Литературные заметки: Аполлон и Дионис - Аким Волынский - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4 - Журнал «Полдень - Критика
- Две души М.Горького - Корней Чуковский - Критика
- Литературные портреты - Салават Асфатуллин - Критика
- Литературные мелочи прошлого года - Николай Добролюбов - Критика
- Иван Бунин - Юлий Айхенвальд - Критика