Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тынянов, поверив в теорию "лирического героя" и в маски, тщательно подобрал для себя свою - по вкусам и
[335]
влечениям. Мы встретили его на улице, когда он еще владел движениями, и Мандельштам шепнул мне: "Он себя вообразил Грибоедовым..." Кюхельбекером он стать не решился - опасно. Грибоедовым тоже не очень сладко быть, но он все же имел минуту передышки и погиб не от своих, а от чужих, что всегда легче. Сам же Тынянов умер от страшной библейской болезни, от которой нет исцеления. Его-то карать было не за что. Он принадлежал к лучшим и самым чистым людям из наших современников. Последняя с ним встреча никак не изгладится из моей памяти. Он сидел в кресле, высохший, резко уменьшившийся, с большой и умной головой, и бодро рассуждал о поэзии, мысля большими временными отрезками и строя фантастические линии преемственности: мелодическая линия, идущая от Жуковского, и смысловая - Пушкин-ская. Когда он встал, чтобы проводить нас, я заметила, что ноги у него превратились в тоненькие палочки. Он еле-еле шел, опираясь на палку, и рухнул в длинном коридоре петербургской квартиры. На звук падения выскочила жена, показавшаяся мне настоящей ведьмой, и с руганью подняла его. Он попытался проститься, но ведьма уволокла беспомощного и не способного к сопротивлению мужа. Нового Грибоедова растерзала не восточная толпа в чужом погромном городе, а собственная жена и болезнь.
Хотя Тынянова травили за литературоведческие теории, обвиняя его, как всех, в отсталости, но их связь с эпохой несравненно глубже, чем у кого-либо из литературоведов. "Маска" и меняющаяся по собственному желанию биография - лишь детали в теории "лирического героя". В основе лежит глубокая уверенность в зыбкости всяких убеждений, в отсутствии какой-либо веры и в неспособности человека расти, углубляться и отстаивать то, к чему он пришел. Все это почерпнуто Тыняновым в жизни, которую он видел. Эта теория могла возникнуть только в годы распада личности, когда несравненно легче обнаружить изломы и швы, чем поверить в единство человека на протяжении всей его жизни. Тынянов сравнивает литературную биогра-фию с ломаной кривой, и линию эту "изламывает и направляет литературная эпоха". Изломы соответствуют, по Тынянову, переме
[336]
не литературных позиций и переходам из одной школы в другую. Он видел изломы во всех становящихся при нем биографиях, но объяснил их не тем, чем они были вызваны. Не знаю, решился ли он признаться самому себе в том, как он и его друзья ломали свои биографии из чувства самого примитивного самосохранения. Им облегчало ломку то, что к началу катастрофы все они были молоды и не обладали сколько-нибудь устоявшимся мировоззрением. Большин-ство из них выросло в семьях, живших неопределенно-гуманистическими, расплывчатыми тенденциями. Им не пришлось ничего искать или укреплять, потому что эпоха не способство-вала исканиям.
Для Тынянова поэт не личность. Его интересует только место поэта в "эволюционном ряду". Он свободно пользуется словом "эволюция" в применении к поэзии и литературе. "Эволюция", "прогресс", "развитие" - понятия одного ряда. Что с ними делать в истории поэзии, литерату-ры и общества в целом?
Тынянов - сын рационалистической эпохи с ее верой, что можно все сознательно и хорошо построить: историческую формацию, социальный строй, литературу, собственную биографию. Он был одним из немногих, кто со всей искренностью искал в биографиях Кюхельбекера, Грибоедова, Пушкина, героев его романов, те черты, которые он обнаружил в своих современ-никах. Он верил в незыблемость своих теорий, потому что они проверялись, как советовали марксисты, практикой. Характерно, что для него основным в писателе было не его миропонима-ние, а стиль и приемы, которыми он пользовался.
Я могу только пожалеть, что вовремя не послушалась Тынянова и не заставила Мандельшта-ма (его заставишь!) сменить маску, биографию и лирического героя. Еще лучше бы, надев маску и купив колоду и колодки, стать сапожником: муж при деле и жена обута. Говорят, Зощенко после постановления о нем и об Ахматовой попытался сделать такой излом в своей биографии и стать сапожником. Мечты у советских людей иногда совпадают, но действительность упряма и не дает им осуществиться. Наиболее частый излом наших биографий - превращение в каторж-ника, то есть лагерника. Мы с Мандельшта
[337]
мом пробовали быть нищими. От этого ни он, ни стихи ничуть не менялись. Причиной перемены биографий была отнюдь не смена "лирического героя", потому что никаких героев у Мандель-штама не было и в помине.
Теория "лирического героя" оказалась живучей и долго пользовалась тайным признанием, потому что только она одна противостояла "классовому подходу" с его статьями-доносами. Иногда даже удавалось отвести удар от автора, возложив ответственность за какой-нибудь неподходящий оттенок мысли на "лирического героя". Люди, подобно актерам, жили двойной жизнью, но у актеров двойственность и маска, в которую превращается лицо, являются условием их искусства, а у современников Тынянова они были защитным сооружением. "Лирический герой" равносилен роли, которую взял бы на себя поэт, но из этого ничего бы не вышло, потому что у поэта нет ничего общего с актером. Актеру тоже не пошло бы впрок, если б он попробовал уподобиться поэту. Это разные виды деятельности - в маске и без маски.
V. Признанный поэт
На этой земле слишком многое не поддается определению, в том числе и поэзия. Как ни ломают голову, определения поэзии нет и не будет. Нет также критериев, чтобы отличить подлинную поэзию от мнимой, суррогатной. Любители поэзии играют как на скачках, ставя то на ту, то на другую лошадь, но, в отличие от игроков, они так и не узнают, которая из них доскакала. Говорят, что время покажет, но и оно часто ошибается, сохраняя предрассудки и кривотолки современников. Неизвестно и какой нужен срок, чтобы все устоялось. Сейчас вышла вперед четверка, четыре поэта - Ахматова, Пастернак, Цветаева, Мандельштам. Навсегда ли?.. Никто не знает. Между прочим, сейчас почти не читают Пушкина. Невольно возникает вопрос, как укладываются в сознании стихи четырех поэтов, которых сейчас называют вместе, если читатели настолько оторвались от поэзии, что за
[338]
были Пушкина. Возникает предположение, что вообще никто ничего не читает, а на поверхность выплыло четыре имени, четыре смутные легенды, которые в случае удачи могут оформиться, но они постепенно растают и исчезнут. Ничего предсказать нельзя: может, люди вообще разучатся читать и книги рассыпятся в прах. Может, они перестанут говорить друг с другом, а станут обмениваться лишь призывными или угрожающими воплями. Иногда мне кажется, что к этому идет. Научились ведь мы говорить на условном и лживом языке, который только прятал наши мысли. За такое расплачиваются потомки, которые вообще лишатся языка и будут только вопить, как болельщики на футбольном состязании. Хватит ли у них на это сил? Ведь сил становится все меньше.
К числу доблестей Ахматовой относится то, что она не придавала ни малейшего значения своему успеху десятых и двадцатых годов. Она говорила: "Так бывает, но это еще ничего не значит". Мандельштам ни на секунду не задумался о своем посмертном будущем. Он просто занимался делом. Мне кажется, что такой была и Цветаева. Так, очевидно, и следует поступать, раз никаких объективных измерителей не найти. Пастернак пробовал нащупать какие-то измерители. Он однажды сказал мне, что "Ахматова и Мандельштам лучше выразили себя", чем он. Это было еще при жизни Мандельштама, и я передала ему слова Пастернака. Он рассмеялся: "Пастернак этого не думает, он это так сказал - чтобы приятно было..." Ахматова же произнес-ла свою любимую формулу: "Тоже красиво..." Больше мы об этом не говорили.
У Пастернака есть прелестное определение поэзии, которое отнюдь не является измерите-лем: "Это - круто налившийся свист. Это - щелканье сдавленных льдинок. Это - ночь, леденящая лист. Это - двух соловьев поединок". И цель есть у поэзии: "...звезду донести до садка на трепещущих мокрых ладонях..." В этом весь Пастернак, удивленный отблеском неба на мокрой после ночного купания ладони. Его рассуждение о том, кто лучше выразил себя в стихах, связано с другой строчкой, которая на мой слух звучит как официальный отчет: "Цель творчества - самоотдача". Я помню, что "творчество" - запретное слово. Хорош был бы художник, который бы под
[339]
вечер сказал: "Я сегодня много сотворил..." Или: "Хорошо после творчества отдохнуть..." Самоотдача или самовыражение как будто целью не могут быть. В них есть скрытое - да какое там скрытое, самое что ни на есть явное! - самоутверждение. Не лучше ли раз навсегда отказаться от измерителей, целей, определений, а главное, от разбухания самости. Удивление, что ты живешь в этом мире и получил таинственный дар речи, лучшее, что есть у человека, в этом как будто зерно поэзии и ее основа. Не этим ли поражает "Сестра моя - жизнь", книга миропознания, благодарности и радости...
- Вероятно, дьявол - Софья Асташова - Русская классическая проза
- Мы сами пишем свою судьбу - Ольга Валерьевна Тоцкая - Русская классическая проза
- Другая кошка - Екатерина Васильевна Могилевцева - Русская классическая проза
- Приходи на меня посмотреть - Анна Ахматова - Русская классическая проза
- Acumiana, Встречи с Анной Ахматовой (Том 1, 1924-25 годы) - Павел Лукницкий - Русская классическая проза
- О поэзии - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Шум времени - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Египетская марка - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Женщина на кресте (сборник) - Анна Мар - Русская классическая проза
- На войне. В плену (сборник) - Александр Успенский - Русская классическая проза