Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К героям, по-видимому, относится и старичок-тюремщик за то, что выкормил и выпоил девушку-сиротку и сделал ее крепкой, здоровой и красивой учительницей5. От этого взгляда веет необычайно заскорузлой и мещанской философией. Вот-де где настоящее дело: плодиться и множиться и выводить в люди детишек, жить больше для них, чем для себя и т. д. Но ведь это же — ужасающе отсталая пропись. Ведь стоит только присмотреться к этому тупому Пете, который искалечил свою жизнь, прожитую им, в конце концов, хотя и альтруистически, но в высшей мере обывательски и беспросветно по-мещански.
А Уланов, — ведь этот седенький умилительный старичок каждый день возвращается к своим щам и спасенной им девушке из тюрьмы, где он, бренча ключами, запирал людей в камеры дореволюционно-царской тюрьмы. Ведь такой тюремщик есть бессознательный, но тем не менее яркий представитель черной силы! Это же опора вековой несправедливости! И вот догадываешься (а может быть, и неправильно догадываешься), что Яковлев иронизирует своими рассказами, что он хочет сказать нам: вот видите, умилительный Уланов выкормил Дуню, а ведь вся его жизнь сплошь была социальным преступлением, ведь он был тюремщиком великой всемирной тюрьмы, которую построили господствующие. Или хотя бы тот же Петя со своим героическим альтруизмом. Наверное, автор хочет показать, какой это ничтожный и ненужный человечек, до такой степени ненужный, что можно только порадоваться даже революционному голоду, если он очищал землю от подобных двуногих букашек, без тени критики, какого бы то ни было порыва, какой бы то ни было человечности к себе, кроме этой нудной слякотной доброты, отдающей себя на пропитание другим, хотя бы то были безразличные человечки, отличающиеся от этого Пети только большим количеством злостности.
Уже не это ли хотел сказать автор? Это было бы гораздо лучше, чем та мещанская пропись, которой прежде всего пахнет от последних рассказов его книжки.
Да нет, не знаю, ни в чем нельзя быть уверенным. Он только грустно и задумчиво рисует перед нами куски жизни, он чувствует, что ему горько и жалко, но, по всей вероятности, нет в самом его миросозерцании настоящих полюсов. Сам он не знает ни умом, ни сердцем, куда звать, куда вести, какие критерии прилагать к жизни. А может быть, знает, но прячет и искренне думает, что это не дело художника, что дело художника, наоборот, — запрятать «тенденции» своей природы и оставить читателя блуждать среди неопределенных, но живых образов.
Я потому останавливаюсь на рассказах Яковлева, что неправильный подход к вопросам о «тенденции» в искусстве часто приводит не только к этой маске на лице писателя, но даже к превращению самого лица в равнодушную маску «мастера». И от этого нельзя не предостеречь. Плох писатель, который не может бросить свой огонь в мир, превратив его в живые, волнующие наши чувства образы; плох писатель, которому приходится творить не жизнь, а куклы и искусственно сочетать их в легко разгадываемые ребусы. Но недалеко от него ушел и такой писатель, который к явлениям жизни прибавляет новые явления, столь же запутанные, столь же сбивчивые. Над жизненными фактами приходится иной раз глубоко думать. Но когда и в художественном образе жизнь остается такой же неопределенной, такой же как будто неразберихой, то нельзя не посетовать на художника. Не так писали, не по тому пути шли настоящие великие художники, не по тому пути звали они идти и художников второго разбора, которые по-своему могли доделывать, подготовлять, расширять дело великанов. Художественная объективность есть на самом деле страстная, художественная субъективность. Это — субъективность человека с широким взглядом, и субъективность, вся целиком переработанная в жизнь согласно своим внутренним законам развивающегося художественного образа. Вот это надо помнить нашим молодым писателям.
Надо и то сказать, что никакая эпоха не требовала с такой ясностью символа веры от писателя: «Ты что же, друг революции?» — спрашивает читатель, как запорожцы спрашивали: «Православный ли ты? А ну — перекрестись!» Это грубо, конечно, такое «перекрестись», но требования к писателю-художнику далеко не так грубы. Не в том дело, чтобы воткнуть красный флаг над своим рассказом, а в том, чтобы чувствовалось в писателе биение той творческой радости, которая пробивается сквозь какую угодно горечь, сквозь какой угодно ужас, какое угодно сознание трудностей, пробивается и бьет освежающим родником. А там, где этого нет, читателю-революционеру кажется, что писатель не разобрался, что писатель увяз в мелочах жизни, что он — обыватель! Когда же это кажется читателю-революционеру, то он почти готов сказать писателю: «Хоть бы ты и не писал вовсе!»
Между тем иные из наших писателей не желают дать ответ на этот коренной вопрос и, может быть, чувствуя в этом отношении некоторое свое убожество, закрываются огромной мертвенной маской с классическими чертами Аполлона и заявляют: «Искусство объективно, искусство спокойно, искусство есть мастерское воспроизведение жизни, все остальное — от лукавого. Я бросаю вам образ, толкуйте его как хотите». Это неправильная позиция. Она не выводит нас куда-то на высшую ступень, нет, — она спускает нас несколькими ступенями ниже.
На эти мысли навела меня та тревога, которую разбудил во мне своими живыми, талантливыми и где-то в глубине горькими и немного жалующимися рассказами Александр Яковлев.
Если бы эти рассказы не были даровиты, о них и писать бы не стоило. Но они очень даровиты, они обладают такими большими достоинствами выпуклой образности и внутренней правды, что волнуют. Их безусловно можно рекомендовать к чтению. Они — несомненный вклад в нашу беллетристику, только эта щемящая неопределенность их заставляет думать, что унывающий обыватель, прочитав их, только громче заскулит над судорожной и жесткой жизнью нашей. Ну, а читатель-революционер задумается, и задумается мыслью плодотворной. Для него, конечно, и талантливые рассказы Яковлева, как и любой жизненный факт, будь он как угодно горек, послужит только импульсом к движению вперед.
Но все-таки наш писатель должен писать иначе. Он должен оставаться художником насквозь, не вмешивать в искусство публицистику, но он должен освещать свое искусство ярким пламенем страстного мирочувствования.
Предисловие [К «Библиотеке современных писателей для школы и юношества»]*
В довоенных гимназиях, как огня, боялись современности.
В мое время доходили только до Гоголя и чуть-чуть касались Тургенева и Гончарова, потом включен был Толстой и, кажется, Достоевский; иногда прикасались к Короленко, но в общем крайне скупо и опасливо подходили к литературе, ближайшей по времени и по настроению юношам и девушкам, которых выпускали из средней школы1.
Если бы даже не произошло ничего особенного в русской общественной жизни, то и тогда всякий мало-мальски передовой педагог должен был бы бороться с тем чрезмерным вниманием, какое уделялось писателям XVIII века и первых десятилетий XIX, и с полным отсутствием современников или робким школьным подходом к менее острым их произведениям.
Под высокими словами о том, что детей надо учить на примере классиков, — а классиком становится человек только тогда, когда книги его покроются паутиной веков, — на самом деле скрывался страх перед жизнью, которая вообще всячески устранялась из школы и сильный запах которой не может не быть присущ всякой современной литературе. Но сейчас в жизни России произошел такой переворот, какого не произошло ни в одной стране. Как после землетрясения, все выглядит по-новому. Не развалины вокруг, но новая жизнь, вызванная этим не просто стихийным, но человечески осмысленным землетрясением, буйно прорывается отовсюду. На все приобретается новая точка зрения, все обновлено и вовне и внутри. Иной раз старые формы жизни причудливо переплетаются с новыми, и на поверхностный взгляд может показаться, что мы имеем, например, неподвижную деревню, но стоит только немножко вперить в нее глаза, то увидишь, что она, многострадальная и многотысячелетняя деревня, совсем не та и надо изучать ее по-новому.
Еще больше относится это к городу и к таким подвижным его представителям, как пролетариат фабрик и заводов и интеллигентный пролетариат.
Старые художники частью озлобленно отошли от обновленной земли, частью растерянно смотрят на нее и больше замечают не убранные еще руины, чем цветущую новую жизнь. Однако есть и такие среди них, которые сделали усилие над собою и, может быть, без полного внутреннего понимания, но с большой остротою глаза и карандаша зарисовывают сперва дикие для них, а потом все более и более увлекательные формы новой жизни. С другой стороны, из взрыхленной земли выходят и выходят десятками и сотнями новые писатели.
- Две души М.Горького - Корней Чуковский - Критика
- Том 7. Эстетика, литературная критика - Анатолий Луначарский - Критика
- Русская литература в 1844 году - Виссарион Белинский - Критика
- Сельское чтение… - Виссарион Белинский - Критика
- Роман Булгакова Мастер и Маргарита: альтернативное прочтение - Альфред Барков - Критика
- Сочинения Александра Пушкина. Статья первая - Виссарион Белинский - Критика
- Критические этюды (о Бердяеве) - Владимир Шулятиков - Критика
- Этимологический курс русского языка. Составил В. Новаковский. – Опыт грамматики русского языка, составленный С. Алейским - Николай Добролюбов - Критика
- Неаристократическая аристократия - Владимир Шулятиков - Критика
- Русская современная история в романе И.С. Тургенева «Дым» - Павел Анненков - Критика