Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вьельгорской А. М., 8 июля н. ст. 1847;*
184. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.Франк<фурт>. Июль 8 <н. ст. 1847>.
Очень вас благодарю, добрейшая Анна Миха<й>ловна, за ваше письмо* и все известия. Бог да поможет вам за это самое ровное и спокойное расположение духа, какое бывает только в раю, где, по выраженью простолюдинов, ни холодно, ни жарко, а самая середина. Оно и не мудрено, потому что бог есть[979] средина всего, а покой — та высшая минута состоянья душевного, к которой всё стремится. Благодарю за ваши дружеские советы и за ваши заботы. Я, слава богу, покоен довольно и, мне кажется, даже здоровьем несколько получше. О толках, на мою книгу я заботился потому, что мне нужно знать необходимо, в каком состоянии находятся у нас головы и души. Это нужно знать нашему брату для того, чтобы речь писателя попала в надлежащий тон — ни выше, ни ниже нотой[980] противу того, как следует быть, чтобы большее количество людей нас поняло. В моей же книге, как вы знаете, слог речи очень поднялся. Это, может быть, и лучше для четырех-пяти человек, но для других дико. То же можно бы выразить попроще, но до этой простоты нужно вырасти самому — вот беда! Это всегда бывает с теми, которые строятся и воспитываются.[981] Я теперь во Франкфурте. Отсюда еду в Остенде, где пробуду до первых чисел сентября, после чего в Италию, а там на Восток. Перецелуйте всех ваших от мала до велика и скажите им, что мысли мои не расстаются с ними, что это бывает что-то вроде маленькой рюмочки драгоценного вина, какое выпивается только в праздники после обеда. И Софья Миха<й>ловна, и вы, и графиня, ваша маминька, в этом, вероятно, не сомневаетесь. Уведомьте меня, на что вы решились и где проводите лето. Александра Осиповна приобрела сына Михаила*, о чем, вероятно, уже знаете. Известие об этом меня очень обрадовало, тем более, что и самое здоровье ее от того не расстроилось. Вы, кажется, летом с нею увидитесь? Думал было и я ее увидать, так же как и вас, особенно когда услышал, что доктора предписывают морские ванны. Но кажется, что еще не скоро определено мне увидаться с друзьями; видно для того, чтобы я приучался довольствоваться[982] их образом, не подверженным осязанию пяти чувств наших; видно затем, чтобы мы помнили, что если хотим увидеться, то должны стремиться к тому, в котором все увидимся и где нет разлуки. Но прощайте.
Весь ваш Г.
На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской. С.-Петербург. На Михайловской площади, близ дворца. В доме графа Вьельгорского.
Погодину М. П., 8 июля н. ст. 1847*
185. М. П. ПОГОДИНУ.Франкфурт. 8 июля <н. ст. 1847>.
Друг мой, упреки твои жестоки. Почему не проходит ни одного письма, в котором бы ты не попрекнул меня какими-то знатными друзьями? «Ты угождаешь одним знатным», «тебе дороги одни знатные». Стыдно тебе! Вот тебе вся правда о моих знакомствах, о которых ты судишь понаслышке, ничего не зная наверное: я, точно, знакомств наделал очень много в последние четыре года, но большею частью с людьми умными и всякого рода практическими людьми, которые могли мне какие-нибудь сообщить сведения о том, что делается внутри Руси, сведения, которые я вот уже четыре года собираю жадно. Из прочих я познакомился с весьма немногими, и то вовсе не потому, что они были знатны, но потому, что встретил добрую, любящую душу.[983] И странное дело — не в веселые часы, но в минуты тяжких душевных страданий приходилось мне сходиться с людьми. Бог знает, если б мы и с тобой сошлись в такое время,[984] и притом — теперь, а не прежде, — может быть,[985] между нами никаких бы не было недоразумений, и тебе всё было бы понятно из того, что теперь мутит тебя. Во всяком случае помни, что ты в мыслях и заключеньях[986] твоих обо мне можешь скорее ошибиться, чем я о тебе. Ты передо мною был всегда открыт, а я пред тобо<ю> закрыт. Ты занят был всегда почти науками и развлечен множеством разнообразных занятий по разным предметам, у меня же предметом был всегда человек и душа человека. А теперь еще более, чем когда-либо прежде, это сделалось моим предметом. — Притом не позабудь, что между нами случилось дело, которое поставило нас в фальшивые отношения. Я припомню тебе все обстоятельства, потому что ты несколько забывчив.[987] Перед приездом моим* в Москву я писал еще из Рима Серг<ею> Тим<офеевичу> Аксакову*, что я нахожусь в таком положении моего душевного состояния, во время которого я долго не буду писать, что писать мне решительно невозможно, что я не могу ничего этого объяснить, а прошу мне поверить на слово, что прошу его изъяснить это тебе, чтобы ты не требовал от меня ничего в журнал, что я буду просить об этом у тебя самого на коленях и слезно.[988] Приехавши в Москву, я остановился у тебя со страхом, точно предчувствуя, что быть между нами неприятностям. В первый же день я повторил тебе эту самую просьбу*. Я ничего не умел тебе сказать и ничего не в силах был изъяснить. Я сказал тебе только, что случилось внутри меня что-то особенное, которое произвело значительный переворот в деле творчества моего, что сочиненье мое от этого может произойти слишком значительным. Я сказал, что оно так будет значительно, что ты сам будешь от него плакать и заплачут от него многие в России, тем более, что [оно][989] явится во время несравненно тяжелейшее[990] и будет лекарством от горя. Ничего больше я не умел сказать тебе. Знаю только: я просил со слезами тебя во имя бога поверить словам моим. Ты был тогда растроган и сказал мне: «Верю». Я просил тебя вновь не требовать ничего в журнал. Ты мне дал слово. На третий, на четвертый день ты стал задумываться. Тебе начали сниться черти. Из моих бессильных и неясных слов ты стал выводить какие-то особенные значения. Я потихоньку скорбел, но не говорил ничего, — знак, что я ничего не смогу объяснить,[991] а только наклеплю на самого себя. Но когда ты через две недели после того объявил[992] мне, что я должен дать тебе статью в журнал, точно как будто бы между нами ничего не происходило, это меня изумило и в то же время огорчило сильно. А когда ты потом, еще недели через три, напомнил вновь, говоря, что я должен дать[993] тебе статью, потому что, как бы то ни было, я живу в твоем доме и тебя твои родственники спрашивают о том, что ж я, в самом деле, у тебя живу, а для тебя в журнале не тружусь*. Это напоминанье показалось мне так низким, неблагородным и неделикатным. (Прости меня. Это было уже давно. Я сам дивлюсь моей щекотливости. У меня на тот раз ушло[994] из виду, что у тебя жесткие слова вырываются иногда вовсе без намерения.) Мне казалось так низким напомнить у себя живущему человеку, что он должен быть за это благодарным*. Мне показалось так неблагородным, давши честное слово, от него отступиться. Мне показалось так недостойным для высокой души не поверить слезам умоляющего человека или — еще хуже сказать: «верю» — и усумниться. Словом, мне это представилось так малодушным и неблагородным, что я стал презирать тебя. (Друг мой, прости меня, это чувство давно прошло.) Я не старался скрывать пред тобой презренья. Напротив, я тебе показывал его при всяком случае почти явно. Не понимая, из какого источника оно происходит, ты принимал его просто за гордость и, встречая гневное[995] выраженье лица при всяких, даже небольших случаях, ты заключил, что во мне поселился сам демон гордости во всем сатанинском своем виде, и думал, что это уже моя натура, что я непременно со всеми так обращаюсь, тогда как, признаюсь тебе поистине, ни с кем в мире я не обращался так дурно, как с тобою. Мне стыдно, как я припомню только некоторые свои поступки. Я сердился на тебя даже за то, что ты меня заставил рассердиться,[996] потому что я было уже начинал о себе думать, что трудно[997] какому-нибудь человеку рассердить меня. С этих пор всё пошло у нас[998] навыворот. Видя, как ты обо мне путался и терялся в заключеньях, я говорил себе: «Путайся же, когда так!» И уж на зло тебе начал делать иное, мне вовсе не свойственное, ни моей натуре, с желаньем досадить тебе. Друг мой, за всё это я заплатил и тяжело заплатил. Целые два года я томился потом желаньем оправдаться перед тобою. Целые два года я почти ничего не в силах был делать: так меня занимало желанье излить перед тобою чистосердечную исповедь свою. Я принимался за перо и всякий раз изнемогал над ним. Исписывались кругом листы, и я видел, что всё это недостаточно[999] дать тебе точное понятие о деле.[1000] Я видел,[1001] что нужно подымать для этого всё, что ни соединилось с моими самыми тайными и сокровенн<ыми> помышления<ми>; я видел, что нужно для этого подымать самые «Мертвые души»… Словом, это была страшная работа. Ничем другим я не в силах был заняться, кроме этого, и всякий раз, изнурившись, выбившись[1002] из сил, видя, что изъясненьям конца нет, потому что затем, чтобы объяснить одну струну, надо было поднимать другую, — всякий раз я давал себе слово оставить это и не объяснять себя. И всякий раз вновь тянуло с непреодолимой[1003] силой перед тобой изъясниться.[1004] Я писал и рвал тогда же исписанное. Это были просто муки Тантала и окончились страшным нервическим расстройством. Но в сторону всё это. Привел это я теперь не для оправданья себя, но для того только, чтобы ты уверился сам, что взгляд твой на меня не может быть верен. А потому и замечания твои о мне относительно моего характера будут больше невпопад, чем замечания твои о всяком другом человеке. Оставим теперь всё. Я прошу у тебя искренно прощенья во всем, в чем огорчил тебя. Я прошу тебя также простить и за мой неуместный печатный отзыв о тебе, который так огорчил тебя без всякого желанья с моей стороны огорчить тебя. Отзыв этот был писан в то время, когда я воспитывал себя упреками, отвсюду требовал себе указаний и упреков и раздавал также всем указанья и упреки. У меня вышло из головы, что позволительное в письмах между собою нельзя выносить на свет перед публику, по крайней мере не объяснивши ясно, в каком смысле следует принимать и разуметь. Еще раз прошу у тебя прощения и обращаюсь по очень важному пункту письма твоего. Ты намереваешься жениться. Мне кажется самому, что это тебе нужно во всех отношеньях. Но не позабывай, что трудно найти другую Лизу.[1005] Мне кажется, с твоей стороны будет благоразумней жениться на немке, нежели на русской. Во всяком случае избирай такую, которая была <бы> характера сколько возможно хладнокровного и покойного, у которой бы или были усыплены, или вовсе не действовали все щекотливые струны сердечные и нервические. Никак не позабывай того, что ты можешь сильно оскорбить, вовсе не думая оскорбить, и ударить невпопад по таким чувствительным местам, которых боль потом ничем не уймешь. Выбирай такую, которая бы уже создалась в характере, а не следовало бы ее тебе воспитывать самому, потому что, как сам знаешь, в тебе[1006] нет того хладнокровья и терпенья, какие необходимы воспитателю). Здесь я тебе почитаю приличным сказать, что на тебя сердились собственно не за грубость и жесткость твоих упреков (упреки и пожестче переносятся), но за то, что они бывали невпопад, что более всего сердит. У тебя не было достаточного снисхождения к природе того человека, с которым ты имел дело. Странное дело! Нельзя сказать, чтоб ты не знал людей. Вообще ты понимаешь, что такое человек. Ты признаешь даже, что у всякого есть свои особенности, которые нужно принять к соображению. Но всякий раз, когда ты имел какое-нибудь дело с каким-нибудь человеком, у тебя вдруг всё это выходило из головы, и тебе воображалось,[1007] что перед тобою стоит такой же, как ты, Погодин, и ты от него можешь требовать того самого, что от себя самого. Отсюда все эти истории, доставившие тебе так данного в жизни неприятностей всякого рода. Всё это особенно прими теперь к соображению и проси также не выпускать из виду этого пункта[1008] тех, которые будут для тебя отыскивать невесту. Но да устроит бог это дело к наилучшему, от меня же покуда прими желанье искреннейшее и от всего сердца: да не почувствуешь ты во второй жене никакого отличия от прежней и кажется тебе всю жизнь, как бы в ней ты обнимаешь свою первую жену. В конце своего письма ты, давши мне маленький урок, как оно и следовало, говоришь: «нужно любить, любить и любить», и вслед за этим с чувством огорченного человека негодуешь на Строганова* за неприглядную и злую колкость.[1009] Что оказать на это: «Надо любить и Строганова!» С тех-то именно нужно начать, которые нас огорчают, а иначе когда же мы выучимся любить? Мы будем только повторять, что нужно любить, и больше ничего. Я не понял, в каком смысле и к чему собственно нужно отнести твои последние слова, которыми ты совершенно неожиданно заключил твое письмо без всякого отношенья к предметам предыдущим, разумею следующий обращенный ко мне совет: «Откажись от ума своего; он тебя заводит бог весть куда». Если это относится к моим двум письмам к тебе, то я их писал, как писалось, без всякого умничанья;[1010] прости, если чем оскорбил;[1011] я, писавши[1012] к тебе, именно думал о том, как бы не оскорбить тебя, сознаваясь, что я без того много оскорбил тебя. Если ж ты вновь вспомнил о моей книге и к ней их отнес, то на ней скорей видно, что я отказался от ума своего. Ум мой был не глуп. Ум мой советовал мне хорошо. Он мне советовал делать свое дело, не смущаясь ничем, ни с кем не входить в изъяснения, не выдавать ничего в свет, пока не придешь в такое состояние, когда твои строки будут стоить печати и никого не введут в соблазн. Ум мой говорил мне быть скрытным, всё перенести и всё вытерпеть и ни на какие вопросы не отвечать никому, кто бы ни спросил о том, что ты теперь делаешь. Я не послушал моего ума, и плодом этого непослушанья есть моя нынешняя книга. Но, впрочем, что я говорю? Как будто мы в силах распоряжаться сами собой. Как будто не всеми нами правит высшая нас сила. Как будто не она попустила явиться и книге моей. Чем я виноват, что выдал ее в свет? Она была моей душевной потребностью. В ней излиянье меня. Разве было бы тогда лучше, если бы все эти недостатки мои, которые так всех поразили, что уже несомненно стали говорить о союзе моем с дьяволом, оставались бы скрытными во мне, — что ж бы от того я выиграл? Нет, не держаться ума также плохо. Лучше молиться богу, но работать всеми способностями и силами. Бог не оставит на дороге заблужденья того, кто ему молится и от всех сил хочет ему работать, хоть бы и заставил его лукавый поколесить несколько в сторону. Бог выведет его вновь на дорогу. Это невозможно: молящегося бог никогда не оставит. А тебе скажу, что нельзя давать таких советов, которых смысл так обширен, что не знаешь, какой стороной обратить его к делу. «Откажись от ума!» Над этим вопросом иной, стоящий не крепко на своем месте, станет думать, да потом и точно сойдет с ума.[1013] Он скажет, что[1014] же собственно во мне ум? и где именно он у меня? в чем? Всё это нужно мне указать.[1015] Здесь, например, сказала во мне душа, а другому[1016] кажется, что это сказал ум. Это сказал, может быть, во мне ум, а другому кажется, что это сказала душа. Нет, храни бог от таких советов, которые могут неопределенностью сбить и спутать. По мне, пусть себе идет человек, по какой хочет дороге, да пусть только не позабывает молиться, а что в нем просятся на свет какие-нибудь силы и способности, значит, что в нем, точно, они есть. Но если он сам достаточно не вызрел, они явятся сначала в преувеличенном, мутном виде, потом понемногу станут изливаться ясней[1017] и наконец примут законный вид и войдут в свои границы. Но зачем и к чему я это всё пишу? Может быть, тебе покажутся вновь какие-нибудь ухищрен<ия> ума. Вижу, что мне ни о чем не следует писать, даже и от писем следует отказаться, — тут могу также наговорить праздных слов. Да и к чему такое письмо, которое может смутить? Если это письмо тебя чем огорчило, то прости, потому что на всяком шагу нам нужно друг друга прощать. Что же касается до ума, то не только от него, но даже от многого отказался. Еще за месяца два перед сим кипело сильное желанье видеть родину, теперь и оно ослабело, как и всё прочее. Утомился ли дух мой от этого вихря недоразумений и войны,[1018] происшедшей оттого с друзьями, но сердце мое просит покоя, и ни о чем другом не думается, как о том, чтобы как-нибудь добраться до Иерусалима. Затем бог да хранит тебя.
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Том 7. Мертвые души. Том 2 - Николай Гоголь - Русская классическая проза
- Нос - Николай Васильевич Гоголь - Классическая проза / Русская классическая проза
- Том 21. Избранные дневники 1847-1894 - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Хан и его сын - Максим Горький - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза
- Дело с застёжками - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 1. Проза - Иван Крылов - Русская классическая проза
- Том 27. Письма 1900-1901 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза