Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твой Г.
Пожалуста, не забывай меня и пиши. Адресуй в Франкфурт-на-Майне, poste restante.
На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В С. П. Бурге. На Васильевск<ом> острове. Между Большим и Средним проспектом, в 9 линии. В доме Прокоповича.
Белинскому В. Г., около 20 июня н. ст. 1847*
178. В. Г. БЕЛИНСКОМУ.<Около 20 июня н. ст. 1847. Франкфурт.>
Я прочел с прискорбием статью вашу* обо мне во втором № «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить даже и не любившего меня человека, тем более вас, о котором я всегда думал, как о человеке меня любящем. Я вовсе не имел в виду огорчить[957] вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять. Восточные, западные и нейтральные — все огорчились.[958] Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной своей коже (всем нам нужно побольше смирения), но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека и потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покаместь еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.
Я очень не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все эти недоразумения. Поверьте, что не легко судить о такой книге, где замешалась собственная душевная история человека, не похожего на других, и притом еще человека скрытног<о>, долго жившего в себе самом и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко было также решиться и на подвиг выставить себя на всеобщий позор и осмеяние, выставивши часть той внутренней своей клети,[959] настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачей собственного голоса о ней, прочесть ее в разные часы своего душевного расположения, более спокойного и более настроенного к своей собственной исповеди, потому что в такие только минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики,[960] говорившие о достоинствах моих, несправедливы?[961] Такая логика может присутствовать в голове только раздраженного человека, продолжающего искать уже одно то, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Ну а что, если я долго носил в голове и обдумывал, как заговорить о тех критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые по поводу моих сочинений разнесли много прекрасных мыслей об искусстве? И если я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и те нежные оттенки эстетического чутья, которыми своеобразно более или менее одарен был из них каждый? И если я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливей, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастья и справедливости? Пишите критики самые жесткие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянью меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца, — всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!
Н. Г.
На обороте: В. Г. Белинскому.
Смирновой А. О., 20 июня н. ст. 1847*
179. А. О. СМИРНОВОЙ.Франкфурт. Июня 20 <н. ст. 1847>.
Я получил ваше маленькое, но очень милое письмецо от 22 мая*. Благодарю вас очень, бесценный друг мой, что вы не позабыли уведомить меня о себе в это время, когда мои мысли были заняты вами и душа моя молилась, как могла, о вас. Бог милостив; я надеюсь, что он и без моих[962] бессильных и вялых молитв восстановит вас и что, вероятно, вы уже разрешились, по его милости, благополучно. От вашего братца, Арк<адия> Осиповича, я получил такое прекрасное и такое нужное письмо*, что не знаю, как благодарить его. Он собрал в нем все толки, какие случилось ему слышать о моей книге, и прибавил в конце собственные свои. Я бы очень желал, чтобы вы упросили и другого вашего братца, Клементия Осиповича*, сделать то же, то есть собрать все толки тех лиц, которых суждения случилось ему слышать, присоединивши к тому и портреты их самих, и присоединить в заключенье и свой собственный вывод как о книге моей, как о толках на мою книгу, так равно и людях, подымающих толки. Это бы у него вышло, без всякого сомнения, очень умно и, стало быть, мне нужно. Вы же никак не огорчайтесь всякими печатными статьями вроде Павлова, в которых, как вы пишете, слышна лакейская натура. Какова бы ни была натура того, который пишет (это его дело, и за это он даст ответ, а не я), но тем не менее мне нужно после всякой такой статьи осмотреться получше на самого себя и замотать, как говорится, многое себе на ус. И это уже совершенно мое дело, за это я дам ответ, а не кто другой. Я не знаю ни одной статьи, которая бы чему-нибудь меня не научила, так что, чем далее, тем более вижу истину слов: «Всё может нас учить, если только захочешь сам учиться». Я знаю только одного моего приятеля, очень почтенного во всех отношениях человека, от которого одного я ничему не научился. Этот приятель мой есть бедный Погодин. Всё, что ни говорил он обо мне и мне, всё было невпопад. Ни разу во всю жизнь свою не определил мне справедливо ни одного моего действия. Вы можете сами постигнуть, каково было положенье мое с этим человеком в те поры, когда я сердился на всякую напраслину, особливо[963] когда эта напраслина возводится на нас любящим нас человеком. А человек этот, точно, любил меня, но по-своему,[964] но от этой любви мне приходило до слез. Теперь, разумеется, всё это прошло. Я сам пришел в положение человека, могущего о себе слышать всё хладнокровно. Он, кажется, сам почувствовал, что я его не отталкиваю и что я хочу стать с ним в прямые отношения, но при всем том (изумительное дело!), как только заговорит он обо мне или о моей книге, по мере того, как он отыскивает в ней меня, — всё до последне<го> слова невпопад, так что Булгарин, Сенковский, Павлов и наконец все щелкоперы и наездники, которые налетают в еженедельных газетах[965] затем, чтобы порисоваться самому и показать, что и у него есть чем боднуть, словом — самый несправедливейший и бранчивый из них сказал мне что-нибудь нужного принять к сведенью, один он ничего, — кроме разве той истины, которою мне, без сомнен<ия>, следовало бы воспользоваться, а именно: уметь вынести полное исковерканье себя, смолчать всё, — принять на свой счет и не хотеть оправдаться. Я бы очень желал, чтобы вы познакомились с ним, расспросили бы его сами, каких он мыслей обо мне, не сердясь ни на что и руководствуясь изрядным запасом терпения. Оправдывать меня перед ним не нужно. Лучше всего, если бы его можно было возвести до христианского сознания, что он может ошибиться, что весьма трудно судить о таком человеке, который еще строится, но не состроился, и потому весь внутри, что здесь можно всякое действие принять ошибочно, истолковав его в другую сторону, что такого человека может понять разве один такой, который сам тоже строится. Словом, если бы могли его убедить хотя в справедливости этой мысли, то это было бы уже доброе дело. Положение подобных людей, точно, жалко. Как бы то ни было, но они должны страдать обо мне, если только меня любят. Они теперь точно малые дети,[966] и у них бог весть что в голове: они, например, думают, что я имею необыкновенную страсть к знатным, знакомлюсь только с ними, что для меня незнатный человек, будь благороднейший и высоких добродетелей, нипочем; словом, такие вещи, что мне сделалось даже стыдно писать о себе, не только разуверять. Не позабудьте при этом, что Погодин, сверх того, еще истинный христианин, который очень расположен видеть собственные недостатки. Но он до такой степени позабывчив, что его[967] во всяком деле и действии нужно приводить ко Христу. Ставши лицом к самому Христу, он вдруг опомнится и увидит как следует вещь. На миг отнесешь от него образ Христа — он вдруг отдалится от справедливого воззрения на житейское дело. И думает уже обо всем вновь как Погодин, а не как христианин. Если вы будете когда-либо в Москве, не позабудьте также познакомиться с Шевыревым. Человек этот стоит на точке разумения, несравненно высшей, чем все другие в Москве, и в нем зреет много добра для России. Я вам также писал несколько о Вигеле в прежнем письме* и просил вас не позабыть его также в ваш проезд. Я всегда о нем думал, что он умный и притом честный и благородный человек, в чем согласны были все знавшие его недостатки и грехи,[968] но я никогда не думал, чтобы он так высоко чувствовал и умел понимать вещи, как увидел теперь из его письма*, и мне стало очень грустно за его одиночество. Но прощайте. Будьте бодры духом! Не смущайтесь ничем и предоставьте всё богу, который так умно всё делает, как нам и во сне не может привидеться. Недуги ваши, верно, дело свое сделали: душа ваша стала, верно, еще лучше и колебалась затем, чтобы сделаться[969] чрез то тверже и крепче, а от нее окрепнет и тело, которое зависит всё от состоянья души. Во мне тоже было несколько смущался и колебался дух, затем, чтобы стать покрепче:[970] недаром говорят, что деревья, шатаемые ветром, пускают глубже в землю корни. Зато теперь яснее передо мною путь мой, и никогда еще не хотелось мне так в Иерусалим, как теперь. Но прощайте до следующего письма. Адресуйте по-прежнему в Франкфурт.
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Том 7. Мертвые души. Том 2 - Николай Гоголь - Русская классическая проза
- Нос - Николай Васильевич Гоголь - Классическая проза / Русская классическая проза
- Том 21. Избранные дневники 1847-1894 - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Хан и его сын - Максим Горький - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза
- Дело с застёжками - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 1. Проза - Иван Крылов - Русская классическая проза
- Том 27. Письма 1900-1901 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза