Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Милая, милая, — сказал он, кладя руку ей на плечо. — Белые джентльмены тут ни при чем, это все жилищный агент. Его вина. Сам-то он на банк грешит, но мы-то знаем, у кого рыльце в пушку. Мы с этим прохвостом уже больше двадцати лет мыкаемся.
— Брось, — ответила она, — тут речь не об одном белом, а обо всех. Все они против нас. Все как один вонючие мошенники.
— Ее правда, — прозвучал хриплый голос. — Она права! Все одного поля ягоды!
У меня в душе заклокотала какая-то злоба, на мгновенье я даже забыл об остальных. Я заметил, что всем как-то не по себе, словно им… нам… стыдно присутствовать при выселении, словно против собственной воли мы стали соучастниками позорного события; мы старались не прикасаться к лежавшим на тротуаре пожиткам, нарочно отводили от них взгляд, мы, сами того не желая, превратились в свидетелей, околдованных, любопытных, невзирая на горечь позора и душераздирающий плач старой женщины.
Я смотрел на этих стариков, и от их вида у меня сдавило горло и защипало в глазах. Всхлипывания старой негритянки подействовали на меня странным образом: так плачет ребенок, у которого слезы родителей пробуждают в сердце одновременно сострадание и страх. Я отвернулся, чувствуя, как меня притягивает к этой пожилой паре каким-то темным, теплым нарастающим потоком, от которого мне было не по себе. Я с опаской прислушивался к своим ощущениям, которые вызывал во мне вид рыдающих стариков. Хотелось удрать отсюда, но меня удерживали слишком сильный стыд и сознание причастности к происходящему.
Я оглянулся на сваленное на тротуар добро; белые продолжали выносить вещи. Толпа напирала; я опустил голову и увидел лежавший на земле овальный портрет этих пожилых жильцов в юности, заметил выражение грустного и сурового достоинства на их лицах, и тогда во мне запело эхо странных воспоминаний, как тот голос, надрывный и бессвязный, звучавший на темных улицах. Старики смотрели на меня из прошлого так, словно уже в тот день девятнадцатого века не питали иллюзий, а в их угрюмом взгляде с оттенком гордости чувствовались упрек и предостережение. На глаза попались грубо вырезанные отполированные кости, или, как их еще называют, «ритмические кости» — стандартный атрибут менестрелей в блэкфейс-шоу; такие кости делают из пары коровьих, бычьих или овечьих ребер, при ударе они издают щелкающий звук, как при игре на тяжелых кастаньетах (он что, был менестрелем?) или на деревянном блоке из набора ударных инструментов. На грязном снегу выстроились в ряд бесчисленные горшки с рассадой и саженцами — плющ, канна, помидоры, — конечно же, в холоде все погибнет. В корзинке лежали электрическая расческа для выпрямления волос, накладные локоны, щипцы для завивки, картонная табличка с серебряной на темно-красном бархате надписью «Храни Господь сей дом»; по крышке комода рассыпаны сушеные коренья Иоанна Завоевателя — на счастье; пока я все это рассматривал, белые поставили рядом еще одну корзину, в которой я разглядел бутылку из-под виски, наполненную леденцами и камфарой, небольшой эфиопский флаг, выцветшую ферротипию Авраама Линкольна и вырванную из журнала страницу с улыбающейся голливудской знаменитостью. А на подушке разместились битые чашки-блюдца из тонкого фарфора, памятная тарелка в честь Всемирной выставки в Сент-Луисе… Совершенно ошалевший, я уставился на старый кружевной веер, украшенный агатом и перламутром.
Когда белые вернулись, толпа снова пришла в движение, опрокинув выдвижной ящик, содержимое которого вывалилось на снег около моих ног. Присев на корточки, я стал перебирать артефакты, где среди прочего были: погнутый масонский герб, пара потемневших запонок, три бронзовых колечка, десятицентовик с пробитой гвоздем дыркой — счастливый амулет для ношения на лодыжке, красочная поздравительная открытка, подписанная детскими каракулями: «Бабуля, я тебя люблю», еще одна открытка с изображением белого блэкфейс-музыканта, сидящего в дверях хижины и бренчащего на банджо, а внизу открытки нотная запись и строчка из песни «Я возвращаюсь в свою старую хижину», пришедший в негодность ингалятор, нить ярких стеклянных бус на тусклой застежке, кроличья лапка, пластмассовая бейсбольная панелька для подсчета очков в форме перчатки кетчера с результатами матча столетней давности, старый молокоотсос с пожелтевшей от времени резиновой грушей, потрепанная детская туфелька и пыльный локон младенческих волос, перевязанный вохристой от старости, выцветшей лентой голубого цвета. К горлу подступила дурнота. В руку мне попались три просроченных полиса страхования жизни с фигурным штампом «аннулировано» и пожелтевшая газетная вырезка с портретом огромного чернокожего мужчины под заголовком: «ДЕПОРТАЦИЯ МАРКУСА ГАРВИ».
Потом я разворошил грязный снег в поисках чего-то такого, что могло ускользнуть от моего взгляда, и в самом деле нащупал пальцами в мерзлом отпечатке ботинка хрупкий лист бумаги, очень ветхий, исписанный пожелтевшими от времени чернилами. Я прочел: ВОЛЬНАЯ ГРАМОТА. Да будет известно всем, что я даровал волю моему негру, Примусу Прово, шестого числа августа месяца, 1859 года. Подпись: Джон Сэмюэльс, г. Мейкон… Смахнув капли талого снега с пожелтевшего листа, я быстро сложил его и убрал в ящик. Руки дрожали, дыхание участилось, словно я пробежал длинную дистанцию или наткнулся посреди улицы на свернувшуюся клубком змею. Это было едва ли не сто лет назад, давным-давно, сказал я себе, хотя знал, что это неправда. Примостив ящик в тумбочку и пошатываясь, как пьянчужка, я направился к обочине.
Но облегчения не наступило, только горькая желчь наполнила мой рот и брызнула на добро стариков. Я обернулся и посмотрел на старый хлам невидящим взором, мой взгляд был обращен внутрь меня и вовне, в неясное будущее и в давнее-далекое, связанное не столько с моими собственными воспоминаниями, сколько со словесными образами, отголосками живой речи, которую я много раз слышал в родном доме, но не воспринимал всерьез. У меня словно забрали что-то мучительное, но дорогое моему сердцу, и с этой потерей я не могу примириться — так необъяснимо мы готовы терпеть ноющий гнилой зуб во рту вместо того, чтобы расстаться с ним резким болезненным движением. К чувству утраты примешивалась внезапно пронзившая меня мысль: весь этот хлам, убогие стулья, тяжелые старомодные утюги, цинковое корыто с помятым днищем значат для меня больше, чем следовало: и вот я стою в толпе, и почему-то вижу свою мать, а день промозглый такой, и мать развешивает еще теплое после стирки белье, тут же, в облаке пара, прихваченное морозом и повисшее на веревке окоченелой тяжестью, а руки у матери побелели и потрескались на хлестком ветру, и седая ее голова внемлет темному небу — почему все это доставляет мне такой
- Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена - Владимир Владимирович Набоков - Разное / Поэзия
- Жизнь. Книга 3. А земля пребывает вовеки - Нина Федорова - Разное
- Перед бурей - Нина Федорова - Разное
- Нация прозака - Элизабет Вуртцель - Разное / Русская классическая проза
- Вот так мы теперь живем - Энтони Троллоп - Зарубежная классика / Разное
- Всеобщая история бесчестья - Хорхе Луис Борхес - Разное / Русская классическая проза
- Осень патриарха - Габриэль Гарсия Маркес - Зарубежная классика / Разное
- Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Разное / Публицистика
- Девушка с корабля - Пэлем Грэнвилл Вудхауз - Зарубежная классика / Разное
- Рассказы о необычайном - Пу Сунлин - Древневосточная литература / Разное