Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А чему радоваться-то! — сказал он. — Сижу, как на вокзале. Партия ликвидируется, остался я да сторож. Найду покупателя на контору, и нам с ним — по заду.
Узнав, что побудило Ивана Иваныча вернуться на Колыму, он сказал:
— Что поделаешь, видно, сердцу не прикажешь.
Вечером они сидели за столом в его квартире, выпив, с тёплой грустью вспоминали всё, что было у них раньше. Теперь им казалось, что это были лучшие годы их жизни и в памяти они останутся навсегда, как всё, что оставляет в ней не ум, а сердце. О том, что будет с ними дальше, они, словно приговорённые к бессрочной каторге, не говорили.
Уже готовясь ко сну, начальник партии, тяжело вздохнув, сказал:
— А ведь я тебе, Иван Иваныч, завидую. Умрёшь, так хоть там, где ты кому-то был нужен.
Ивану Иванычу начальника партии стало жалко. Он знал, что на материке его никто не ждёт, а здесь без работы или без пенсии не проживёшь.
Когда начальник партии, разделавшись со своей конторой, уехал из посёлка, жить Иван Иваныч остался в его квартире. Жизнь его стала похожа на жизнь старого солдата, служба которому была уже не в тягость. Утром он готовил на день еду, после завтрака читал всё, что мог взять у соседей, после обеда спал, а проснувшись, шёл в магазин за продуктами. За ужином он выпивал стопку водки, а после него, послушав радио, ложился спать. С тем, что жизнь его проходит в забытом людьми и богом захолустье, он давно смирился. Она его уже устраивала, и другой жизни представить себе он не мог.
В последнее время, когда не было дождя, Иван Иваныч стал ходить в лес. Там, как и раньше, с геологами в поле, он встречал утренние рассветы и провожал вечерние закаты. Казалось, всё было, как и прежде, но воспринималось это уже по-другому. Песни похожей на крошечного воробья пташки утром казались уже грустными, проснувшийся бурундук грыз орехи с неохотой, дятлы стучали в свои деревья не так бойко, в голосе трубившего за горой лося слышалась тревога. Всё не так было и вечером. Закатное солнце уже не было ласковым и тёплым, в шорохе засыпающего леса он слышал чьи-то глубокие вздохи, в речных омутах ему казалось, что рыбы не укладываются на ночлег, а погружаются в бесконечно длинную спячку. Иван Иваныч понимал, что всё это не так, природа какой была, такой она и осталась, просто он видит всё через своё уже старческое представление о жизни. Но это его не расстраивало. Здесь, в лесу, он чувствовал себя человеком, жизнь которого несуетливо и нетрудно завершается в уже давно желаемом отрешении от уходящего в небытие мира.
Дусина жизнь
К вечеру ударил мороз. Скованный им посёлок, казалось, осел в землю, разбросанный за ним лиственничный редкостой застыл в угрюмой отчуждённости, в распадках, затянутых тяжёлой мглой, ничего не стало видно, а когда в посёлке зажглись огни, он стал похож на заблудившуюся в речном тумане плавучую баржу. Дуся, сидевшая у окна, огня не зажигала. Ей казалось: сделай она это, и воспоминания, вернувшие ей детство, оставят её, и на их место придёт пустота, в которой, кроме безразличия ко всему, ничему не будет места. И хотя ей было уже шестьдесят три года, сейчас, в своих воспоминаниях, детство ей казалось таким близким, что всё, оставшееся от него: и первые ощущения взрослой жизни, и наполненные трудом и заботой зрелые годы, и внезапно наступившая старость, — были не её, а кого-то другого.
Когда началась война с немцами, Дусе было шесть лет, и всё военное лихолетье, оставленное в глухой сибирской деревне, казалось ей одной длинной зимой с воющими по ночам метелями и постоянным ощущением голода, от которого днём кружилась голова, а по ночам снились тяжёлые сны. В памяти об этих снах не сохранилось ничего, что содержало бы зримые очертания, всё, казалось, тонуло в чём-то похожем на топкое болото, окутанное серым туманом и холодной моросью. Иногда ей снилось, что она в этом болоте тонет, и тогда над ней кружили чёрные с кривыми крыльями птицы, и где-то далеко, видимо, на окраине болота, загорались огни и громко гудели колокола. Лишь один сон, не связанный с этим, сохранился в её памяти. Отец в белой не заправленной под ремень рубахе и новых яловых сапогах на высокой, похожей на татарский курган горе ошкуривал брёвна, а она сидела рядом и смотрела, как он это делает. Дом, что строил отец, подводился под последний венец. Стояло раннее утро, пахло сосновой смолой, с реки тянуло прохладой, в голубом небе играли стрижи и ласточки. И вдруг отец, словно его кто-то схватил сзади, выронил из рук топор, тяжело опустился на бревно и сказал; «А ведь мне, дочка, плохо». Дуся бросилась за водой, а когда вернулась, отца на месте не было. От этого сна она проснулась и долго не могла уснуть, а утром к ним принесли на отца похоронку. Мать, вскрыв её, сначала, кажется, ничего не поняла, а потом вдруг бросилась к двери, там у неё подкосились ноги, и, опустившись на колени, она уткнулась головой в косяк. Плечи её мелко, как от холода, задёргались, а когда, теряя сознание, она упала на пол, у неё, запомнила Дуся, неловко подогнулась под себя левая нога, а голова при падении ударилась о пол, как деревянная колотушка. Почтальонша, кривая Верка, начавшая было голосить, увидев это, сбросила с себя почтовую сумку и стала отваживаться с матерью, а младший брат Дуси, двухлетний Митя, проснувшись, стал громко плакать. Вскоре мать пришла в себя. Широко открытыми глазами она медленно осмотрела всех и, кажется, никого не узнала. Верка помогла ей подняться с пола и уложила её в постель, а Дуся, чтобы не орал Митя, сунула ему в рот тряпочку с нажёванным хлебом.
Мать долго болела, а когда выздоровела, стала совсем не той, что была раньше. Вечерами она подолгу сидела у окна и о чём-то всё думала, а когда к ней приставал Митя или о чём-то спрашивала Дуся, она долго не могла понять — чего от неё хотят. Перестала она, — когда они что-то не так делали, — и сердиться на них, но уже не ласкала их, как раньше. «Мама, ты почему такая? — не понимала её Дуся. «Какая?» — не понимала и её мать. Не зная, что ей сказать на это, Дуся спрашивала: «А ты нас любишь?» Мать торопливо отвечала: «Люблю, люблю», — и делала вид, что чем-то занята. Один раз, ответив так, она взяла оказавшееся под рукой Дусино платье и стала выжимать его как после стирки. «Мама, что с тобой?!» — заплакала Дуся. Тяжело посмотрев на Дусю, мать ничего не ответила.
До конца войны всё ещё было далеко, по-прежнему, завывая в трубах и стуча в окно, мели метели, на селе не было ни радио, ни газет, и о том, где идёт война — на своей или чужой территории, — больше узнавали из похоронок, откуда они приходили. В одну из зим пошли слухи, что по селу, по его заснеженным под окна улицам ночами в образе свиньи бегает оборотень, а днём под видом нищих ходят напускающие порчу на коров колдуньи. Говорили даже, что какой-то мужичок ночью эту свинью поймал и посадил в своём дворе на цепь, а когда утром проснулся, то увидел сидящую на цепи не свинью, а свою соседку. В это верили и старались ночью не выходить на улицу. А большой падёж коров начался с наступлением весны, когда кормить их стало нечем, в то же время в селе, как никогда, появилось много нищих. Все они говорили, что идут из города, где сейчас большой голод, но им не верили и гнали из села. Потом, когда уже совсем сошёл снег и открылись дороги, и в копнах сена, и в кустах, недалеко от этих дорог находили их трупы.
Окончилась война так же внезапно, как началась. Прискакал на коне из города тот же похожий на цыгана однорукий уполномоченный, он, как и раньше, был пьяным, но если тогда он кричал; «Война! Война!» — то теперь, слезая с коня, чуть не упал, а когда его поставили на ноги, выматерился и сказал: «Всё, курва, наша взяла!» На площади, у школы состоялся митинг. После него — все как сошли с ума: под звонкие, бог знает, откуда взявшиеся гармони плясали так, что, казалось, навсегда вбивали в землю своё военное лихолетье, обнимались и бросали вверх шапки, пели и плакали, а когда заголосили потерявшие в войну мужей бабы, казалось, всё, вместе с ними взятое, не выдержит и вместе с ними взорвётся.
Ну, казалось, теперь-то: живи — не хочу. Поднимай обездоленную войной землю, а она-то уж тебя прокормит. Так нет же: опять этот голодный сорок седьмой год! До него, в сорок шестом, весна была вялой, ледоход на Томи прошёл без половодья, а летом пошли такие дожди, что и света белого не стало видно. Затопив сенокосные луга, вздулась Томь, а когда на её берег у школы вынесло утопленника, старые люди стали говорить, что это к несчастью. В это поверили, а так как утопленник был ещё и голым, решили: будет неурожай. И правда: рожь, не успев налиться зерном, стала гнить на корню, а картошка, выдурив в ботву, не дала и ведра на сотку. Зимой ещё как-то держались, чтобы сэкономить на очистках, мелкую, как горох, картошку варили только в мундирах, а когда садились за стол, делили её поштучно, из ржаных отрубей делали лепёшки, из овсяных — варили кисели, от которых хоть и сводило рот, как от уксуса, но и они — не за каждым столом были. Настоящий, хуже, чем в войну, голод начался весной. Ели всё, что попадало под руку. Из крапивы, лебеды, картофельной и свёкольной ботвы варили баланду, а из прошлогодней, случайно оставшейся в совхозной земле уже гнилой картошки пекли тошнотики. От голода люди пухли, дети и старики умирали, как мухи по осени, и по ним, кажется, уже и никто не плакал. Голод сушил слёзы и превращал сердца в камни. Этой весной мать Дуси сошла с ума. Случилось это так.
- Право на легенду - Юрий Васильев - Советская классическая проза
- Набат - Цаголов Василий Македонович - Советская классическая проза
- Чудесное мгновение - Алим Пшемахович Кешоков - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Ставка на совесть - Юрий Пронякин - Советская классическая проза
- Дождливое лето - Ефим Дорош - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Суд идет! - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Волки - Юрий Гончаров - Советская классическая проза