Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возражательниц не случалось; только Акулина-ключница не упускала случая, чтобы не прикрикнуть на нее:
– Закаркала, ворона, слушать тошно! Повинуйтесь да повинуйтесь! и без тебя знают!
Да еще матушка, подслушавши разговор, откликалась из коридора:
– Ты что, бунтовщица, мутишь! доедай свое, да и отправляйся в боковушку!
– Я не мучу, а добру учу, – возражала Аннушка, – я говорю: ежели господин слово бранное скажет – не ропщи; ежели рану причинит – прими с благодарностью!
– Так по-твоему, значит, господа только и делают, что ругаются да причиняют раны рабам?
– Я не говорю: только и делают, я говорю: если господин раны причинит…
– Ну хорошо: пусть будет по-твоему: если причинит… а дальше что?
– А потом, сударыня, бог рассудит.
– То-то «бог рассудит»! Велю я тебя отодрать на конюшне и увижу, как ты благодарить меня будешь!
– И буду благодарить. В ножки, сударыня, поклонюсь.
Дальнейших последствий стычки эти не имели. Во-первых, не за что было ухватиться, а во-вторых, Аннушку ограждала общая любовь дворовых. Нельзя же было вести ее на конюшню за то, что она учила рабов с благодарностью принимать от господ раны! Если бы в самом-то деле по ее сталось, тогда бы и разговор совсем другой был. Но то-то вот и есть: на словах: «повинуйтесь! да благодарите!» – а на деле… Держи карман! могут они что-нибудь чувствовать… хамы! Легонько его поучишь, а он уже зубы на тебя точит!
– Ешь-ка, ешь! лучше не слушать тебя, срамницу! – заключала матушка, удаляясь восвояси.
Однажды, однако, матушка едва не приняла серьезного решения относительно Аннушки. Был какой-то большой праздник, но так как услуга по дому и в праздник нужна, да, сверх того, матушка в этот день чем-то особенно встревожена была, то, натурально, сенные девушки не гуляли. По обыкновению, Аннушка произнесла за обедом приличное случаю слово, но, как я уже заметил, вступивши однажды на практическую почву, она уже не могла удержаться на высоте теоретических воззрений и незаметно впала в противоречие сама с собою.
– Бог-то как сделал? – учила она, – шесть дней творил, а на седьмой – опочил. Так и все должны. Не только люди, а и звери. И волк, сказывают, в воскресенье скотины не режет, а лежит в болоте и отдыхает. Стало быть, ежели кто господней заповеди не исполняет…
Но ключница даже кончить ей не дала. Под ее надзором состояла вся девичья, и она отвечала перед барыней за порядок и тишину среди «беспорточной команды». Не мудрено поэтому, что она подозрительно отнеслась к Аннушкиной проповеди.
– Ты что ж это! взаправду бунтовать вздумала! – крикнула она на нее, – по-твоему, стало быть, ежели теперича праздник, так и барыниных приказаний исполнять не следует! Сидите, мол, склавши ручки, сам бог так велел! Вот я тебя… погоди!
С этими словами она выбежала из девичьей и нажаловалась матушке.
Произошел целый погром. Матушка требовала, чтоб Аннушку немедленно услали в Уголок, и даже грозилась отправить туда же самих тетенек-сестриц. Но благодаря вмешательству отца дело кончилось криком и угрозами. Он тоже не похвалил Аннушку, но ограничился тем, что поставил ее в столовой во время обеда на колени. Сверх того, целый месяц ее «за наказание» не пускали в девичью и носили пищу наверх.
Вообще много горя приняла Аннушка от ключницы, хотя нельзя сказать, чтоб последняя была зла по природе или питала предвзятую вражду к долгоязычной каракатице. Едва ли они даже не сходились во взглядах на условия, при которых возможно совместное существование господ и рабов (обе одинаково признавали слепое повиновение главным фактором этих условий), но первая была идеалистка и смягчала свои взгляды на рабство утешениями «от Писания», а вторая, как истая саддукеянка, смотрела на рабство как на фаталистическое ярмо, которое при самом рождении придавило шею, да так и приросло к ней. Поэтому ничего нет мудреного, что Аннушкины проповеди представлялись Акулине праздною болтовней, которая могла только бесполезно раздражать.
Сверх того, положение Акулины в господской усадьбе сложилось несколько иначе, нежели для прочей прислуги. Она была привезенка и не имела никакой кровной связи с Малиновцем и его аборигенами. Матушка высмотрела ее в Заболотье, где она, в качестве бобылки, жила на краю села, существуя ничтожной торговлишкой на площади в базарные дни. Убедившись из расспросов, что это женщина расторопная, что она может понимать с первого слова, да и сама за словом в карман не полезет, матушка без дальних рассуждений взяла ее в Малиновец, где и поставили смотреть за женской прислугой и стеречь господское добро. Эту роль она и исполняла настолько буквально, что и сама себя называла не иначе, как цепною собакой. Ни вражды, ни ненависти ни к кому у нее не было, а был только тот самодовлеющий начальственный лай, от которого вчуже становилось жутко.
– Посадили меня на цепь – я и лаю! – объявляла она, – вы думаете, что мне барского добра жалко, так по мне оно хоть пропадом пропади! А приставлена я его стеречи, и буду скакать на цепи да лаять, пока не издохну!
Одним словом, это был лай, который до такой степени исчерпывал содержание ярма, придавившего шею Акулины, что ни для какого иного душевного движения и места в ней не осталось. Матушка знала это и хвалилась, что нашла для себя в Акулине клад.
Нечто подобное сейчас рассказанному случаю, впрочем, задолго до него, произошло с Аннушкой и в другой раз, а именно, когда вышел первый ограничительный, для помещичьей власти, указ, воспрещавший продавать крепостных людей иначе, как в составе целых семейств. Весть об этом быстро распространилась по селам и деревням, а в конце концов достигла и до малиновецкой девичьей. Впечатление, произведенное ею, было несомненно, хотя выразилось исключительно в шушуканье и потупленных взорах, значение которых было доступно лишь тонкому чутью помещиков («ишь, шельмецы! и глаза потупили, выдать себя не хотят!»). Матушка, натурально, зорко следила за всем происходившим и в особенности внимательно прислушивалась, что будет Анютка брехать. И точно: Аннушка не заставила себя ждать и уже совсем было собралась сказать приличное случаю слово, но едва вымолвила: «Милостив батюшка-царь! и об нас, многострадальных рабах, вспомнил…» – как матушка уже налетела на нее.
– Цыц, язва дологоязычная! – крикнула она. – Смотрите, какая многострадальная выискалась! Да не ты ли, подлая, завсегда проповедуешь: от господ, мол, всякую рану следует с благодарностью принять! – а тут, на-тко, обрадовалась! За что же ты венцы-то небесные будешь получать, ежели господин не смеет, как ему надобно, тебя повернуть? задаром? Вот возьму выдам тебя замуж за Ваську-дурака, да и продам с акциона! получай венцы небесные!
В этот раз Аннушкина выходка не сошла с рук так благополучно. И отец не вступился за нее, ибо хоть он и признавал теорию благодарного повиновения рабов, но никаких практических осложнений в ней не допускал.
Аннушку постегали…
Не знаю, понимала ли Аннушка, что в ее речах существовало двоегласие, но думаю, что если б матушке могло прийти на мысль затеять когда-нибудь с нею серьезный диспут, то победительницею вышла бы не раба, а госпожа.
Повторяю: Аннушка уже по тому одному не могла не впадать в противоречия с своим кодексом, что на эти противоречия наталкивала ее сама жизнь. Положим, что принять от господина раны следует с благодарностью, но вот беда: вчера выпороли «занапрасно» Аришку, а она девушка хорошая, жаль ее. Или опять: Мирону Степанычу намеднись без зачета лоб забрили – за что про что? Как, ввиду таких фактов, удержаться на высоте теории, как не высказаться? А выскажешься – опять беда! Мотай себе господин на ус, что он, собственно говоря, не выпорол Аришку, а способствовал ей получить небесный венец…
«Вот ведь как они, тихони-то эти, благодарность понимают!»
Как бы то ни было, но Аннушка чувствовала себя вполне свободною только в отсутствии матушки. С тех пор, как последнею овладел дух благоприобретения, случаи подобных отсутствий повторялись довольно часто.
Она уезжала то в Москву, то в новокупленные имения, и поездки ее бывали иногда довольно долгие. С отъездом матушки обыкновенно оживлялся весь дом.
Отец не сидел безвыходно в кабинете, но бродил по дому, толковал со старостой, с ключницей, с поваром, словом сказать, распоряжался; тетеньки-сестрицы сходили к вечернему чаю вниз и часов до десяти беседовали с отцом; дети резвились и бегали по зале; в девичьей затевались песни, сначала робко, потом громче и громче; даже у ключницы Акулины лай стихал в груди. Вслед за тетеньками сходила вниз, по вечерам, и Аннушка.
В девичьей ей отводили место в уголку у стола, на котором горел сальный огарок. Девушки пряли, Аннушка надвязывала чулок и рассказывала.
Темою для этих рассказов преимущественно служило подвижничество мучеников первых времен христианства (любимыми ее героинями были великомученицы Варвара и Екатерина). Говорила она плавно и вразумительно, так что даже мы, барчуки, нередко забегали в девичью и с удовольствием ее слушали. Выходила яркая картина, в которой, с одной стороны, фигурировали немилостивые цари: Нерон, Диоклетиан, Домициан и проч., в каком-то нелепо-кровожадном забытьи твердившие одни и те же слова: «Пожри идолам! пожри идолам!» – с другой, кроткие жертвы их зверских инстинктов, с радостью всходившие на костры и отдававшие себя на растерзание зверям. Впечатление было бы полное, если б Аннушка ограничилась простым изложением фактов, но она не воздерживалась и выводила из них поучения.
- Обрести себя - Виктор Родионов - Городская фантастика / Русская классическая проза
- Землетрясение - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Леопольдштадт - Том Стоппард - Драматургия / Историческая проза / Русская классическая проза
- Годы без войны. Том 2 - Анатолий Андреевич Ананьев - Русская классическая проза
- Ученица - Борис Лазаревский - Русская классическая проза
- Умершая - Борис Лазаревский - Русская классическая проза
- Горький запах осени - Вера Адлова - Русская классическая проза
- Всем смертям назло - Владислав Титов - Русская классическая проза
- Лис - Михаил Нисенбаум - Русская классическая проза
- Русские ночи - Владимир Одоевский - Русская классическая проза