Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ячменное поле в горах. Проселок идет вдоль межи, но чуть ниже ее, так что мой взгляд постоянно находится на уровне колосьев. Косматые переспелые колосья на синем небе знойного дня. Каждый излучает немного света, точно свеча в прикрытом фонаре, и все вместе создают поверх ровной поверхности поля легкий трепетный ореол медно-красного цвета, по которому беглыми бликами пробегают время от времени зеленые и синие огоньки. Иногда кажется, будто поверхность поля вспыхивает спектром радужных красок. Но вновь побеждает красноватый цвет. Хотя внутри него не прекращается игра беспокойных и чуть заметных зеленоватых и синих волн. Так рождается нечто вроде предчувствия постоянно возникающей радуги. Она никогда не появится целиком, но о ней все время помнишь.
* * *Смотрю в окно на пустую улицу. На полированном сером асфальте плывет и подрагивает тень листа, который в эту минуту оторвался с высокого платана и падает. Я вижу, как, сперва маленький, словно точка, он постепенно увеличивается. А затем в поле моего зрения попадает и сам лист, он быстро накрывает свою тень, ложится в нее, как в свою могилу.
* * *Когда бы ни оказывался я в компании простых людей, у которых в жизни одно определенное дело и которые делают его с любовью или хотя бы с терпением, я чувствовал себя хорошо и, сдается мне, сам был лучше. Поэтому я могу понять своего знакомого М. У.
По вечерам он уходил в кофейни, сидел с маленькими людьми, чиновниками без карьеры, погибшими или наполовину состоявшимися художниками, вел с ними разговоры, слушая их нередко выдуманные сетования, высказывал сочувствие, давал советы. Его знакомые удивлялись. Он ничего не умел объяснить, потому что не мог об этом говорить. А они не понимали, что общение с подобными людьми часто оказывалось для него единственным спасением. Потому что, когда опускался вечер, с преходящим, но тяжелым ощущением полной потерянности и безысходности он цеплялся за этих людей с их рассказами, пока снова не обретал силу и самообладание, чтобы совладать с собою, встать на собственные ноги и вновь сделаться тем, кто он есть.
Это и рождало чувство благодарности и особенного уважения к этим людям.
* * *Встреча.
Теплая оттого, что я долго держал ее в руке, как живая, зеленая записная книжка. Я пока не раскрыл ее, ни слова в нее не вписал, хотя хорошо вижу то, что хотел бы записать. Я разгорячен и устал от долгой ходьбы. Одолевает дремота. Боюсь, что засну, и все останется незаписанным.
Идет женщина, я вижу ее на склоне горы, ноги исчезают на лугу, а голову она держит прямо, и высокое небо лежит за ней.
Она улыбается. Глаза ее вспыхивают, и приоткрытые губы слегка дрожат, чуть сжимаясь, как будто при мысли о недозрелых плодах. Скупая улыбка, составленная из прелестных противоречий — светлые глаза и легкий излом губ, исчезает мгновенно и навсегда, и мне кажется, будто ее не было вовсе — так она непостижимо стремительна и с такой легкостью исчезает.
Как много не увидено и как много не сказано, как много остается незаписанным? Как много людям не удается сказать друг другу и сохранить навсегда? И эту улыбку, ее волшебное мимолетное появление и мгновенное исчезновение — неужели никто, никогда, никому?
Рождались солнца, и погружались в пучину континенты, и не нашлось никого, кто бы увидел это и записал. Пусть их! Но эта улыбка! Неужели она в самом деле потонет во сне и забвении?
Записная книжка выпадает у меня из рук. Усталость побеждает, и меня усыпляет дурман горного воздуха. Хочется спать. Я боюсь уснуть, но все труднее противиться сну. Не успею сказать. Усну.
* * *Дождливый год. Глухой край без селений и торных дорог. Густой лес заполняет глубокую долину и поднимается по склонам до самых голых вершин. Сомкнутые массы темно-зеленых елей, разбитые неправильной формы островками лиственных деревьев. Словно реки раскаленного металла зеленого цвета разных оттенков, пущенные в долину, залили ее, а затем застыли.
У страха непреодолимости и глухой жизни лицо смерти. Застигнутый врасплох взгляд блуждает по этому хмурому пространству под серым небом.
И вдруг где-то вдали появляется прядь дыма. Голубовато-серая и тонкая вначале, она поднимается, ширится и наконец превращается в белое, плещущееся знамя над мертвой поверхностью леса. Радость наполняет человека при этом первом понятном ему знаке. Теперь перед ним не безымянная жизнь леса. Это признак костра, раздутого дыханием человека в ритме его жаркой крови, огонь в лесу рожден сознательно и поддерживается намеренно. Кто-то утолит голод, обогреется и отправится дальше по своим людским делам.
Весь край изменил свое лицо с того мгновения, как его украсил стройный султан живого, недолговечного дыма. Оживил он и мои глаза, и мысль моя идет за этим человеком, стремясь угадать его цель и обнаружить извилистые тропы, которыми он шагает.
* * *Зрманя, увиденная из поезда. Небольшая река, горная, убогая и дикая, прорывается сквозь пустошь и бьется о камни и заросли, но спешит вниз, чистая и энергичная, уверенная в том, что она увидит море, подобно тем отшельникам, которые твердо верили, что в конце концов они узрят бога, попав в царствие небесное.
* * *Морской прилив в течение нескольких часов заливает берег и откладывает песок, гальку, мелкие щепки, пустые раковины, водоросли, листья и строит из всего этого фантастические твердыни, башни и холмы, разукрашивая их орнаментами и письменами недоступного языка. А когда он отступает, вдоль всего пляжа остаются следы, словно здесь играли дети великанов, а потом исчезли бесследно в морских глубинах.
* * *Сараевские ремесленники.
Вот один из них колдует над каким-то медным тазом. Между скрещенных ног у него маленькая наковальня, глаза и руки — в дробных, хорошо рассчитанных ударах молотка. И дыхание регулируется этими ударами. Человек — единое целое со своим творением.
Когда по вечерам они возвращаются домой, взбираясь по склону с набитым коробом на спине, обремененные мыслями и заботами, они спокойны и полны достоинства, поскольку все у них в равновесии.
* * *Перед сном. Книга падает из рук, буквы сливаются и путаются, исчезают, растут и превращаются в темные и серебристые слезы, скользящие по странице. Слова теряют смысл, точнее, меняют смысл, потому что вдруг перестают означать то, что они перед этим означали, и приобретают какое-то новое, неожиданное и неясное значение. Текст, растаявший на моих глазах, повествовал о средних веках, а теперь вдруг я словно читаю что-то о Древнем Риме, причем вполне определенное: об аграрных волнениях во втором веке нашей эры.
Но я убеждаюсь, что это не основное и главное, о чем следует знать и размышлять. Есть что-то иное, более глубокое и более важное, что отвлекает мои мысли от чтения и не дает мне заснуть. Прежде Рима и прежде любого писаного слова и хранимой в памяти истории произошло нечто такое, что имело решающее значение для человека: какое-то огромное несчастье, какая-то роковая ошибка с необозримыми последствиями. Теперь все это вышло на свет дня (или ночи), и нужно выяснить все и осмыслить, дабы установить причину и исправить ошибку. Нужно найти слова, которые все это объяснят и осмыслят. И надо это сделать как можно скорее, так как без этого я не смогу ни крепко заснуть, ни спокойно читать. Это моя забота и мое дело, а я устал, беспомощен и способен лишь страдать от этой неопределенной и тяжкой мысли, камнем навалившейся на мою грудь. Я с трудом протягиваю руку и тушу свет, хотя знаю, что и тьма ничего не изменит и не принесет облегчения.
* * *Берегитесь первых вечерних часов, когда ночь приходит на смену дню и наше человеческое освещение — на смену солнцу. В эти мгновения совершаются неверные шаги, рождаются предательские улыбки и срываются губительные слова. Закройтесь подобно цветку, смыкающему лепестки, ищите спасения во сне и молчании и ждите, пока вновь займется день.
* * *Часы, которые куранты отбивают на дубровницких башнях, всегда звучат как часы ночи, озябшие и несмазанные, с хриплым голосом, неровным боем. Им едва удается сообщить, который час, в их бое ощущается усталость, колебания, сомнения в отсчете и счете вообще и, наконец, желание умолкнуть и позволить этому безмерному и непостижимому времени течь, как оно течет, никак не называя и не считая его, как течет свет, море, соки в травах, кровь в людях и животных.
Многие из этих часов такие старые и ветхие, что, слушая их в полночь, просто не верится, что они сумеют своим осипшим голосом пробить все двенадцать ударов. Чудится, будто на седьмом или восьмом они зайдутся в смертельном хрипе, и умрут, и останутся пустой оболочкой раковины на пустынном молу безмерного времени. Или, наоборот, однажды вдруг сойдут с ума и, забывшись, вопреки всякому счету и всем законам механики, продолжат бить дальше: тринадцать… пятнадцать… девятнадцать… сорок два… до тех пор, пока кто-нибудь не выбежит и не заставит их замолчать, точно безумца, который незаметно залез на башню.
- Напасть - Иво Андрич - Классическая проза
- Рассказ о слоне визиря - Иво Андрич - Классическая проза
- Мустафа Мадьяр - Иво Андрич - Классическая проза
- Пытка - Иво Андрич - Классическая проза
- Разговор с Гойей - Иво Андрич - Классическая проза
- Рассказ о кмете Симане - Иво Андрич - Классическая проза
- Чоркан и швабочка - Иво Андрич - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и письма. Письма в 12 томах - Антон Чехов - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 13 - Джек Лондон - Классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза